13. Егор рассказал мне, что за некоторое время до описываемых событий он прочёл у одного старинного классика...

Егор рассказал мне, что за некоторое время до описываемых событий он прочёл у одного старинного классика, будто над людьми носится демон с книгой в руке, но книга эта закрыта, и никому не дано знать, о чём она. Впрочем, что «никому не дано», у классика не написано, это он сам домыслил. Таинственная «закрытая книга» поразила воображение Егора, и он вострепетал. На миг он превратился в юношу, начинающего жить, и его охватило мучительное любопытство: вот бы открыть, хоть краем глаза бы заглянуть, хоть бы одну фразочку из той демонской книжки подсмотреть! Впрочем, это детское желание успокоилось уже вполне взрослым знанием того, что последняя истина навсегда скрыта от людского пытливого взора: такова природа вещей.

— А кто её, эту природу, установил?! — по-ребячески возмущённо восклицал Егор, расхаживая, как философ, по комнате и размахивая руками. — Кто установил повсеместно в мире необходимость, которая описывается формулой 2х2=4? Хоть тресни, а дважды два всегда четыре, даже в математике Лобачевского и в пространстве Римана! Или в одномерном мире Маркузе. Откуда это взялось? Сколько ни протестуй против идеи Демиурга, или Первотворца, или Артифекса, Искусника по-русски, а выходит: без этой идеи не обойтись. Говорят: материя, дух… Да ведь ясно, что эту материю и дух Демиург же и создал! И установил раз и навсегда, что человек должен жить в мире, где есть материя, дух и дважды два четыре! А так хочется против этого 2х2=4 бунт поднять! Почему — не знаю; зачем — не знаю; но зудится! Чтоб дважды два было не четыре, а три с четвертью или, скажем, семь с половиной. Дерзнуть, как выражался Достоевский. Выломаться из кокона заведенной кем-то, как часы, необходимости и определяемых ею правил, и жить по-своему, хотя бы денёк или часок пожить по-своему, в согласии с своей свободой воли, которая, по Шопенгауэру, есть не что иное, как то самое метафизическое начало жизни, узнать которое жаждется пытливым искателем последней истины — или первой, пресловутой prima causa — что, впрочем, одно и то же!

 

Однажды Егор вернулся домой в неурочный час, в неурочный день. Был слякотный тёплый январь, восьмое. Накануне, в сочельник, в среду, он уехал в Питер по делам своего издательства на неделю, а вернулся на следующий день в четверг поздно вечером — туда ехал ночью, «Николаевским», а оттуда, уже по приезде на вокзале выяснив, что произошёл некий облом, к истории не относящийся, и что командировка не состоится, потеряла смысл — сел на четырёхчасовой экспресс в Москву; даже с Танечкой, дочкой, которая была с классом своим в Питере на пятидневной экскурсии, не повидался: зачем сбивать дитя двенадцатилетнее с ритма?

Экспресс уже в десятом часу вечера подвёз его к перрону Ленинградского вокзала в Москве. Почему, спрашивается, не позвонить домой с дороги? Включённый сотовый покоился в нагрудном кармане пиджака. Это так естественно! — натюкать номер и сказать Люсьене: вернулся, ставь чайник, скоро буду. Но в голове крутился хаос, связанный с обломом. В результате случилось классически пошлое и непоправимое: бурное любовное действо Люсьены и незнакомого Егору мужика предстало пред ним при свете старинного торшера в углу супружеской спальни в самой что ни на есть неприглядности. В увлечённости своим занятием стонущие и ахающие любовники даже не услышали, как он вошёл, стукнув входной дверью. Видение раскинутых ног жены и бьющегося меж них в насладительных содроганиях большого белого сутулого тела мужика (видимо, Егор взошёл на пороге спальни в момент его оргазма) преследовало его весь месяц ожидания развода; и погасло оно лишь в день суда, словно кто-то выключил свет.

Кто-то выключил свет.

Не в тот ли момент, когда Егор, выйдя из подъезда суда, сел в свой старенький, уже обшарпанный «мерседес-130» и когда надежда на чудо: будто всё происходящее лишь сон, и он вот-вот проснётся и счастливо обнаружит, что весь этот кошмар только пригрезился —  окончательно испарилась — не в тот ли момент он испытал первый толчок, primum movens, приведший его к преображению в Странника? Он, заводя мотор, увидел себя как бы над — тихая улица, покрытая грязным снегом, с чёрными деревьями и скамейками между ними в неухоженном по-московски сквере рядом со зданием суда отдалилась куда-то в перспективу и сделалась вдруг тошнотворно скучной. Даже дыхание стеснило. Он опустил стекло, высунул лицо во влажный холод, уткнув подбородок в руку, уложенную на нижний рант окна, закрыл глаза и посидел так несколько минут. Мимо, гремя, проехал «жигуль», зубило, увозя Люсьену; за рулём сидел грузный сутулый гаврила, наверное, давешний белотелый; в моторе зубила отчаянно, с дребезгом, стучали клапана; и это всё тоже было невыносимо скучно... 

Зубило цвета мокрого асфальта протарахтело и скрылось в перспективе, уменьшившись до несуществующей точки — как в провале времён сгинуло. Тогда-то впервые у него и выскочила из головы в февральскую окружающую его пустоту мысль о Демиурге и о сотворённой им необходимости. Дважды два четыре, и это пребудет вечно, и не тебе это ломать, смерд! — услышал он. Он поднял взор на небеса — но в серо-туманной небесной мути не увидел ничего, кроме плоской февральской дымки. Но она, эта дымка, уже не показалась ему скучной: уже мелькнуло в мире нечто, к чему устремилась душа.

Словно какое-то облако стало расти в ней.