14. Жизнь поменялась. Он переселился из Строгино на Таганку, в квартирку сестры Вари...

Жизнь поменялась. Он переселился из Строгино на Таганку, в квартирку сестры Вари на антресолях старинного хиленького доходного дома. Варя с мужем давно жила в Мюнхене. Танечка, конечно, жила с Люсьеной. Он остался один. Началась тягомотина с разменом и дележом строгинской пятикомнатной квартиры, оставшейся ему после матери.

Одновременно с облаком сомнения, а нужно ли подчиняться этой prima causa, этой безраздельной воле Демиурга, хозяина и устроителя судьбы — появилась страстная, родившаяся в тоске мечта о Прибежище, некоем тихом бесшумном месте, где жить, холя душу, естественно и не требует жертв... Как бывает хотя бы раз в жизни у всякого порядочного человека, он пришёл в ужас от вопроса: «На что я трачу жизнь?» Это произошло как раз в первую после развода весну. Ему вдруг пригрезилось: яблоневый сад, подле него, в тени сада — маленький дом, перед домом — палисадник в обрамлении низенького штакетника... Душа взыграла: «Вот то, что надо единственно!» Он имел глупость рассказать об ужасе своему единственному другу и партнёру по бизнесу Денису Репкину, который вознегодовал свирепо и обозвал его неврастеником.

— Может, в Соловьёвку тебя?! У меня там тётка зав санаторным отделением! Через месяцок, глядишь, снова начнёшь здраво принимать жизнь такой, какой она есть!

Тогда Егор ещё не знал, что повсеместная и необходимая черта современной цивилизации есть недоверие к ближнему. Вернее, знал, но только теоретически, по-младенчески, и потому не обратил внимания на «Соловьёвку» и на появившийся в глазах Дениса металлический блеск.

И Люсьена верещала ведь последние месяцы  совместной жизни:

— Нервы свои лечи!! Психопат несчастный!..

 

А он что? Он знай работал, пахал, обуреваемый непонятной ему самому сложной тоской, не замечая отчуждения.

Нервы!..

Никаких нервов не хватит, когда такая цепь бед сыпется с небес по воле Демиурга — сначала дефолт проклятый; после всех изворотов спустя год адского напряжения и суеты ему, чтобы получить до зарезу необходимый кредит и спасти своё издательство от банкротства, пришлось сделать такое, чего всегда брезгливо сторонился; ещё спустя год — так и не раскрытое убийство отца; и вот Демиург успокоился, оставил его своим пристальным попечением, и последовала пара вроде бы спокойных зим и вёсен, когда дух перевёл было, как — бац! —  открылась неверность (оказывается, давнишняя, больше года уж тянувшаяся) Люсьены (пусть и не любил он жену почти, вернее, не то, чтобы не любил, а как-то остыло всё, хотя привык к ней за двенадцать-то лет и считал, конечно, за родного человека, за близкого, за половину себя. Ан нет-с!).

Жил как в руинах. Жаждал чего-то, метался, рвался, куда сам не знал, к неопределимому; и мечтал о последнем Прибежище — конечно, не о «холодном подземном жилище», а о светлом райском чертоге.

Произошло же всё так, как и должно было в реальной жизни произойти.

Денис его предал. Выяснилось, что годы совместного бизнеса он подкапывался под Егора, ждал момента, чтоб перехватить фирму под себя. И стоило Егору, потерявшего ориентир, допустить в делах неточность, слабину (жил как в тумане), как Денис договорился с Исой, чтобы Егора выкинули, а фирму передали ему, Денису; обещал бόльшую, чем при Егоре, отстёжку от прибыли.

 

И вот Егор, солидный вроде бы человек, сидит перед Исой, бандитским авторитетом, в его восьмикомнатной квартире на Тверской (две четырёхкомнатные, соединённые прорубленной между ними дверью), в доме, увешанном мемориальными досками маршалов и писателей, в кабинете бандита, из окна которого виден кусок Кремлёвской стены, просторном, как гостиная в бывшей Егоровой строгинской квартире; сидит, и его голос неубедительно тих; его бьёт озноб. Иса, одетый с иголочки в дорогой и элегантный, в тонкую полоску, костюм-тройку, медленно ходит по коврам кабинета между письменным столом и диваном, покашивается на Егора и иногда потирает руки, и ослепительно белые манжеты снуют в воздухе.

— Да, коммерсант — это звучит гордо, а выглядит жалко,— говорит он, дослушав Егоров лепет, и его белая кисть делает в сторону Егора презрительную отмашку. — Какая твоя доля в уставнике?

— Две трети.

— А уставник?..

— Триста тыщь баксов.

— Так ты что, губу на двести тыщь раскатил? А морда не треснет? Возьмёшь пятьдесят тысяч. И кончаем базар.

 

Вот вам, герр Шопенгауэр, вся ваша свобода воли как метафизическая основа жития!