20. «Чего мы только ни умеем, чего только ни можем! Но то горе, что при всём том чего-то великого недостаёт».

И вот в итоге,
Наказан двойственностью дум,
О смысле  думая, о Боге,
Концы с концами не сведу.

Л. Бородин

— «Чего мы только ни умеем, чего только ни можем! Но то горе, что при всём том чего-то великого недостаёт». Чуете, Василь Иваныч? Чего-то великого нам с вами недостаёт... Как тонко уловлено, а?!..

Мальцев полистал книгу, вздохнул, почесал в бородёнке и задумчиво посмотрел в окно, на далёкие чёрные тучи, собирающиеся на горизонте. Сквозь шум ветра из сада донеслось далёкое тарахтенье лодочного мотора с реки, стихшее спустя секунду. Мальцев хотел что-то добавить, но не добавил, а вздохнул ещё раз и посмотрел на Фомина.

— Что-то мне сегодня с утра всё вздыхается...

Фомин спросил:

— Так вы даёте книгу?

— Конечно, конечно, милый... Читайте. — Мальцев захлопнул толстенный том в дореволюционном тёмно-красном переплёте с кожаными уголками и пододвинул его по столу к Фомину. — Не спеша. Читайте, наслаждаясь... 

В распахнутое окно из сада прянул ветер, и по его летучей прядке спланировал на переплёт высохший лепесток яблоневого цветка. Он улёгся ровно на средине, словно подчиняясь зову симметрии, под облупившимся золотом букв заглавия — «Г.Сковорода. Философскiя сочиненiя», — и чудесным образом превратился в изящную виньетку. Лепесток был нежно-палевого цвета, в невесомой прозрачной плоти его проглядывал изысканный узор прожилок.

— Господь есть испытатель мыслей и желаний наших, говаривал святой Климент Римский, — усмехнувшись и щурясь на лепесток, сказал Мальцев. — Дыхание Его в нас... Вот Он посылает вам благословение, Василь Иваныч, на чтение. Надо уметь узнавать Его знамения и ими руководствоваться в жизни. Бывает, что помогает, и ещё как!.. А что? Сковорода — мужик умный, свободно мыслящий и богоугодный. Думаю, вам понравится... Как Библия-то идёт?

— Исторические книги одолел, — ответил Фомин, глядя на листик. — К пророкам приступил, но пока что-то не берёт...

— Пророки — это с-с-самое интересное в Библии! Главное — не торопидзе, не торопидзе! Чтение Библии, батенька, не терпит суеты. — Мальцев подвинулся к окну, налёг плоским животиком на широкий крашеный подоконник и внимательно посмотрел вниз, во двор. Высмотрев там неизвестно что, он вдруг решительно вопросил: — Василь Иваныч, а когда с ремонтом-то?.. Лето уж нагрянуло. Через десять дней старшие группы отправляю на отдых к морю, в Болгарию, спасибо нашему банкиру господину Бородаю; а там и младшенькие ту-ту в Анапу до середины августа, поклон низкий другому нашему благодетелю Дуянову Сергей Сергеичу, оплатил всё до копейки. Меценаты, м-м-мать их!.. Господи, прости. — Мальцев оторвался от подоконника и перекрестился. — Как о деньгах подумаю, так и грешу: злость пáмороки забивает. А хотя, если подумать, то почему я злюсь-то? Чтό мы без денег?.. Пустота одна, никчемность, недоразумение... Вот Дуянов да Бородай — это люди, что называется, состоятельные. Слово-то какое в русском языке есть весомое: состоятельные... А? Не плюгавчики какие-то, вроде меня. Ну, так что с ремонтом?

— Ремонт детского дома у нас по федеральной строке, а строка ведь... — Фомин пфукнул губами. — Долги по зарплатам нашей интеллигенции за четыре месяца и отпускные учителям выплатим, и... Бородаю опять кланяться, кредит просить — а из чего отдавать? К Дуяну на полусогнутых ползти надо с превеличайшим архисмирением! Игнаша его выпестовал, сделал из него такого пузача, что теперь к нему хрен подойдёшь. А городу налоги уже за полгода задолжал. Свинья, ……. …….!

— Он всегда пузачом был, не подкатиться... А вы, кстати, не сквернословьте, милый, вам в вашем положении следить за собой надо.

— Да будет вам, моралист! — Фомин махнул рукой и замолчал. Сцепив руки за спиной и горбясь, он походил по просторному кабинету вдоль книжных полок, стараясь ступать на две соседствующие скрипучие половицы — получилось что-то похожее на мелодию, — и вернулся к столу. — О, лепесток сдуло!.. Видали? Как о ремонте зашла речь. Что вы там говорили о Божьих знамениях, а? Руководствоваться ими надо? Вот и валяйте... Так что не видать вам ремонта.

Мальцев покивал, явно думая о другом, и произнёс почти шопотом:

— Что-то сердце жмёт, зар-р-раза... Погода, что ли?.. Ещё что-нибудь почитать возьмёте?

Фомин остановился у окна, долго, не отвечая, смотрел на верхушки яблонь в саду, которые качались под ветром как раз на уровне второго этажа, где располагался мальцевский кабинет.

— Похоже на море.

Мальцев подошёл и стал рядом — невысокий, щупленький, как мальчик, в своей белой рубашке без галстука, застёгнутой под горло. От него попахивало пόтом и кремом для бритья. Скулы над аккуратненькой бородёнкой и усами и горло под подбородком были тщательно выбриты. Он посмотрел на сад и сказал:

— Не-а. Не похоже ни х-х-хрена!

— Не сквернословьте.

— Мне можно. Я знаю, как грехи отмаливать. А вы не знаете.

— Тоска, Михал Фёдыч... Что вы, книгочей, знаете о такой тоске?..

—...По дочкам, небось, скучаете?.. — осторожно поинтересовался Мальцев.

— Ну, что вы, дочки уж взрослые... У старшей вот жених появился.

— Да, я как-то всё забываю, что дети быстро растут нынче...

— Марина оказалась удивительно великодушной. Вот уж не ожидал. Так визжала, когда разводились, так ярилась!.. Такие кары моей бедной головушке сулила! Казалось, всё: ненавидит пуще смерти, навзрыд, и не простит никогда. А как развелись, так и... помягчела. Загадочное существо женщина! Сейчас звонит постоянно, здоровьем интересуется. В больницу, когда вот с панкреатитом лежал, каждый день являлась... По городу, небось, поползло, что у нас с Ксенией... не тово, а? Не таите, Михал Фёдыч... Ползёт?

— Да я ж на отшибе от города существую, Василь Иванч...

— Не лукавьте!

— Та ползё-о-от... Будто бы вы её... после майских... этт самое... избили?..

— Во-о-от, так и знал... Ничего от людей не скроешь.

— Мать её трепется всем. А неужто вы... действительно?

— Увы, Михал Фёдыч. Помутнение разума нашло.

— ...За дело хоть?

— Тогда казалось, что да, — сухо сказал Фомин, коря себя за откровенность. Но остановить порыв, хлынувший, как весенняя река поверх дамбы, уже не мог.

— Глаза её не могу забыть, Фёдыч. Глаза-а-а!.. Страшный взгляд! А когда я ночью избитую вёз её к матери, она... повизгивала, понимаете? Повизгивала... Как кутёнок болящий... Это повизгивание с тех пор в ушах неотступно... Говорят, две недели она с постели не вставала, там сотрясение мозга, что ли... И с тех пор... — Фомин замолчал и молчал долго, словно в  шум ветра за окном вслушивался.

— Нет, не в одной в ней дело, — сказал он, очнувшись. — А дело в том, Михал Фёдыч, что... Тупик, тупи-и-ик!... Надысь я вдруг о смерти своей будущей подумал! О смысле моего бренного, так сказать, земного странствования...

— Эк вы как выражаться стали, милейший! Начитались словес! Не надо, прошу вас. Оставьте сей слог высокий, опасная это привычка. Между словами, которые мы произносим, и внутренним нашим состоянием духа есть связь. Ложными словесами засасывает, как в бучило. Так и обеспамятовать запросто можно. Превратитесь в исусика! Не здесь разгадка жизни, не на таких путях.

— Вы же верующий, как вы можете так говорить?

— Ну и что, что верующий? Я стою на реальной почве жизни, дорогой мой. Бог там, на небесах, в пространствах неизреченных. А мы здесь, на земле-землице, середь деревьев немых и людишек несовершенных, которым надо где и чтό есть, на чём и под чем спать, на что учиться и с кем любиться. «Бренное странствование...» Надо ж такое произнести! Нам с вами надо богоугодные дела вершить: мне вот детский дом мой отремонтировать надо, а не странствовать бренно! А вы мне помочь должны, потому как вы — вице-мэр, а я всего лишь — директор детского дома, где сто восемьдесят девять детишек-сирот, которых мы с вами вырастить должны для нормальной жизни, а не для пополнения зоны, будь она проклята... Кстати, днесь меня посетить изволил кто бы вы думаете? Сам Владлен Энгемарович Хромоногов, повелитель города и его окрестностей, собственной персоной! Знаете, что предлагал? Чтоб я открыл, а он финансировать будет школу бокса и бойцовских единоборств, и для мальчиков, и для девочек. При моём детском доме! Прямо на месте кадры себе ковать! Во деловой подход! Я отказался, напридумывал разных проблем, и он вроде бы отстал. Хотя эти бандиты — публика деловая, прилипчивая, как мухи навозные, так просто не отстанут. Уж коли глаз на что положили, будут до конца сверлить, пока своё не высверлят... Так что я вас предупреждаю, вы шепните, кто у нас там лицензиями распоряжается: пусть готовятся к атаке... А вы в этакие времена носитесь со своей тоской как с писаной торбой! Дел, что ли, больше нет?!. Вы курить бросили?

— Бросил. Сами же говорите — грех... Пр-р-роповедник хренов!   

— Не ругайтесь. Слушайте, я, боюсь, перекормил вас духовным чтивом. Почитайте-ка, милый, Розанова Василь Василича! Полезное чтение. Отрезвляет, опьяняя! Мозги чистит, как пылесосом. Вы читали что-нибудь его, нет?

— Нет, не слыхал даже. Кто таков?

— О-о-о, какой пробелище в вашем образовании, друже! Кто он такой, так сразу и не скажешь. Всё, что про него скажешь, будет не то, что он есть на самом деле. Одно несомненно: он — самый русский из русских писателей. Русее не бывает. И умница... И благородный. А ум, да при благородстве душевном — всё-таки не последнее дело. Ни того, ни другого нам сейчас не хватает как воздуха... Нате-ка вам томик его! — Мальцев, оживившись, побежал к полкам и вернулся оттуда с толстым тёмнозелёным томом в руке. — «О себе и жизни своей» называется. И вашей тоске созвучно, и вообще... Всю Россию нашу матушку видел наскрозь и на все века наперёд. И нас с вами он видел и провидел... И о вашей тоске знал ещё сто лет назад. Думаете, вы оригинальны? Отнюдь, миленький. Берите, и... Слушайте, давайте дерябнем? а?

— Давайте, — Фомин пожал плечами. — Щас никакого поста нет?

— Ни Боже мой. Сегодня не среда и не пятница. И до Петрова поста ещё неделя. У меня коньяк есть. Будете?

— Буду-буду! Я ж сказал...

— Вот и чудесно! — Мальцев с вдохновенным лицом подсел к своему неказистому — маленькому и обшарпанному — письменному столу и явил из ящиков его початую бутылку коньяка «Московский», два несвежих стакана и две толстых шоколадных конфеты «Любимые» в цветастой обёртке.

Выпили буднично, едва соприкоснувшись стаканами и не произнеся ни слова. Фомину от окна уходить не хотелось — здесь как-то утишивалась тоска, — и он словно прилип к подоконнику и смотрел поверх деревьев детдомовского сада на блестевшую вдали реку и залитые солнцем серые шиферные крыши Сосунцовской слободы. Один дом, покрытый тёмно-красной черепицей, выделялся в этой однообразной серой мешанине — художника Лаптева.

— Нашёл бы я, скажем, чемоданчик с пятью стами тысячами доллáров, — шурша за его спиною конфетной обёрткой, сказал Мальцев. — Знаете, что я с ними сделал бы? Ну, отремонтировать детский дом — это само собой. А на остальные заменил бы во всём Немилове шиферные крыши на черепичные. Шифер, говорят, вреден: канцероген... Да и некрасив. А вот черепица! Красная!!! Прелесть... Эстетика, туды её... И мне благодарный город водрузил бы памятник. Вместо Ленина. Или главную улицу назвал бы моим именем. Вместо «Треславльского шоссе» — «проспект Михаила Мальцева»! Навечно! Без права переименования. Может наша гордума принять такой закон? А?.. Как нынче черепица называется? Сандулин, кажется...

— Мандулин... Не хватит пятисот тыщ. Он десять долларов квадратный метр стоит.

— Значит, миллион находить надо, — согласился Мальцев, перекусывая мягкую конфету. — А вы неисправимый сквернослов, батенька...

— Гроза будет. — Фомин прикинул: когда наползёт на город давно уже дыбящийся на горизонте клубок чёрно-серых туч. — Минут через двадцать.

— Не-а. Просто дощь нагонит... Перед грозой затишье всегда, давление высокое, а щас вон дует ветрила какой. Просто дощь... Вот тщщёрт, опять потолок в библиотеке потечёт. Хоть бы крышу отремонтировать, Василь Иваныч... Может, наскребёт город тугриков?.. Ну-ну, ладно, понял... Ещё хряпнете? Коньячок вроде ничаво.

— Хряпну. Наливайте. Послушайте, хитрец вы мой, а зачем вы меня к себе зазвали? Неужто о Библии поговорить или о ремонте?.. О Библии ещё куда ни шло, но о делах — не расположен я сегодня. Муть на душе... В «Таверну» поехали, а? Михал Фёдыч! Пообедаем. Кстати, там и Дуянов обедает, вот удочку о ремонте и закинем.

— Да нá хрен мне сдался ваш Дуянов! — с неожиданной решимостью возразил Мальцев и вылил в стакан Фомину чуть ли не пол-бутылки коньяку. — Как будто на нём свет клином! У меня к вам своё предложение...

Затиликал мобильник. Фомин одним мощным глотком выплеснул в себя коньяк и включил связь.

— Иваныч, едет Недбайлиха с бароном своим немецким!.. — загудел в трубке бас Игнат Захарыча. —  Ты чего так дышишь? Принял и закусить не успел? Ты где?

— В дороге, — соврал Фомин, преодолев задышку. — От Мальцева. Захарыч, ремонтировать его надо — край! Рушится монастырь, прогнил весь. Как в том сериале, помнишь? С Ульяновым и Тихоновым... зимой показывали.

— Я на Недбайлиху Дуянова вызвал, и Бородай подгребёт. Вот с ними и переговорим. Недбайлиху прижмём в уголочке. Хочешь, можешь её потискать. Вечно у неё глаза блестят. Раз ей что-то надо, пусть поможет городу. Что мы, зря её в Госдуму выбирали?.. Давай закусывай, где ты там есть, а в час чтоб был у меня.

Фомин тюкнул кнопку отбоя и с сердцем засунул трубку в карман брюк.

— Всё, пообедали, туд-д-ды иху мать!.. Москвичей нелёгкая принесла. Припёрлись! Эта тётка наша, депутатша, иностранца везёт. Инвестора... В час надо к Игнаше... Как мне всё осто... чертело! У вас поесть нет ничего?

— Тих-тих, не ругадзе, всё щас сделаем...

Мальцев куда-то позвонил, что-то пошептал в телефон.

— Ну, вот, несут нам второе из нашей столовой. Гуляш с картофельным пюре... Не смотрите вы на меня так! Мы всегда готовим десять порций запасных. Я своих детишек не объедаю...

Фомин оба волюма — Сковороду и Розанова — положил на стул поверх своей баретки: чтоб не забыть, уходя: память уже ни к чёрту с возрастом стала. Нестерпимо потянуло вон отсюда (хотя всегда очень любил заезжать к Мальцеву, светлодушному человеку, с которым поговорить — отрада сердцу, которого книги — целительны) — в безлюдье, в тишину, в свой угол, где нет мобильников, телефона, Игнаши, депутатш, Мальцева, инвесторов, строительств. За окном зыбилось, вот-вот должно было проявиться треугольное личико, похожее на берёзовый листок. 

— Вы о каком-то предложении заикнулись. Валяйте, выкладывайте.

— Я-то? — отозвался Мальцев. —  Ага... Следующая, значится, история.

Мальцев заговорил словно неохотно, равнодушно, даже зевнул фальшиво, чтоб показать, что говоримое не очень-то его и интересует; копошливо доразлил коньяк, убрал пустую бутылку в стол и ладонью вытер круглый коньячный след со стола.  

— Попёрся я однажды в Мотасову башню...

— И что? Авиабомбу там нашли? Как в сериале?

Мальцев нахмурился.

— Не перебивайте... В сериале её на чердаке нашли... А я в подвал полез. И нашёл там, пожалуй, кое-что посерьёзнее, чем ваша киношная авиабомба! Там у нас стояк отопления и обратка на магистраль замкнуты. И водопроводный вход тоже там. Хотел посмотреть, как трубы, то, сё...

Дверь медленно отворилась, и в комнату вплыл поднос под белой тряпицей, несомый худенькой старушкой-буфетчицей. Мальцев не позволил ей накрывать, сам вскочил и расставил всё: две тарелки с гуляшом и пюре, хлеб, чай (два стакана в стальных подстаканниках, на боках которых — барельефчики с изображением Мотасовой башни), кубики рафинада на блюдце. Добротно, перебивая книжные запахи мальцевского кабинета и свежее дыхание сада из открытого окна, запахло тушёным мясом. Фомин против воли прерывисто вздохнул.

— Что, проняло, господин начальник? Вот, подтвердите где надо, как я своих детишек кормлю... Будем.

Они выпили коньяк и съели мясо с пюре сосредоточенно и быстро. Помешивая ложечкой сахар в чае, Мальцев продолжил.

— Ну-с, трубы трубами, там всё без неожиданностей... дырок нет, но менять трубы надо, и срочно... Но! Не понравилось мне в одном месте состояние стены. На высоте моей талии словно впадина какая наметилась в кладке. Понимаете? Не выпуклость, а впуклость. — Мальцев повёл в воздухе руками, иллюстрируя «впуклость». — Не хватало ещё, подумали мы с Петром Иванычем, чтобы символ нашего святого града Немилова знаменитая Мотасова башня обвалилась к ...... матери! Представляете такой вселенский позор? Я — нет.

— Давайте покороче, Фёдыч. К делу, — силком утишивая поднимающуюся в груди бурю тоски, от которой становилось трудно дышать, попросил Фомин.

— Так я эдак, знаете ли, не сильненько ручонкой-то на эту впуклость надавил, ну, просто, чтоб испытать! А она, стена-то — ффуть! — и туда...

— Куда — туда?!

— Туда! За кладочкой оказалась полость пустая!

— Тайник, что ли, монастырский?! Этого ещё не хватало! Или тайный ход?

— Не торопидзе, любезный Василь Иваныч... Тайник не тайник, ход не ход, не знаю уж, а — полость. — Голос увлечённого рассказыванием Мальцева сделался вкрадчивым. Сверкали глаза. — То есть — пустое пространство... — У Фомина мурашки по спине пробежали. — Это в фундаменте-то?! Э-э-э, сказали мы с Петром Иванычем и физию-то свою туда, в пустоту, уткнули. У меня свет хор-р-роший в подвале, сто пятьдесят свечей лампа горить! И шо ж мы там бачим? А бачим мы, что та полость всего с метр горизонтально идёт вглубь, да? в землю то есть... в-о-о-от... а дальше — аб-валено всё! Просела кровля того хода или тайника, из красных кирпичиков некогда сложенная. Я, конечно, ручонками стал боковые стены и кровлю эту обрушенную мацать. Слава Богу, ничего боле не свалилось и меня не засыпало, там этот обвал уже, видно, расположился естественно, без напряжений... Но пальчиками чую: тут — землица, тут — кирпичики, и вдруг — мац! — на ощупь вроде неземляное что-то и некирпичное. Мях-х-хкое... Потянул я эдак осторожненько, за краешек — и представьте себе, вытянул!

— Что вы вытянули?!

Мальцев, горбясь, юркнул к сейфу, открыл его и выхватил из его нутра грязный и измятый лист бумаги, вернее, оторванный от листа угол.

— Вы печатный текст восемнадцатого столетия прочесть сумеете?

— Не знаю.

Фомин принял бумагу. От неё остро пахло прахом земным, залежалостью. Фомин, прищурившись, стал читать, запинаясь об яти, еры и плохо отличимые друг от друга «т» и «ш».

«же возсиявшу солнцу в пяток 26 числа ожидахом до полудни, донележе отпловет корабль; но дождевнаго ради кропления и ожидания ради инных тогда имевших быти в корабле, замедли, таже по полудни яко о третьем часе пустихомся от брега, и пловохом косою морскою даже до вечера; нощи же надходящей внезапу возшуме ветер сильный, и возбуди волны по воде великия, и начав жестоко»

— Ну, и что сие значить дόлжно?

— Думаю, что это — писания какого-нибудь русского благочестивого паломника. У меня есть кое-какие подозрения об авторе, но это требует проверки, и... Сейчас другое важно! Важно, что это — обрывок из книги восемнадцатого столетия. Заметьте, найденный в яме под Мотасовой башней! Но оставим это на время, любезнейший мой Василь Иваныч. — Голос Мальцева зазвенел, а глаза засверкали блеском почти нестерпимым. — Я выцапал ещё один листик. Похоже, пергаментный. Полюбуйтесь-ка! Посмотрю, как вы это прочтёте.

Опять — пробежечка к сейфу, опять — с торжествующим видом назад, с вытянутой рукой, в которой обрывок.

Бумага с прожелтью, зелёные плесенные пятна, как веснушки, буквы исчерна-фиолетовые, выцветшие, словно поседелые.

«съблазнятъсямнозиидругъдроугапредастъ.ивъзненавидитъ

другъдруга. имнози лъжипровъстанятъ.имногыпрельсттъ.

изаоумножениебезаконiаисякнетлюбымногыхъ»

 — В общем, соблазнятся многие, друг предаст друга, и возненавидят друг друга, и много лжи возникнет... — У Фомина едва не пресёкся голос, и озноб прокатился по всему телу, от пяток до затылка, — ...и прельстятся многие, и из-за умножения беззакония иссякнет любовь многих... Господи, что это?!

— Евангелие от Матфея всего лишь, глава двадцать четвёртая... Но дело-то не в этом, милый. А в том, что это уже не печатный станок, а ручная переписка! На пергаменте! Переписчики монастырские корпели! Это... это... Я не знаю даже, какой век! Я боюсь называть цифру! Скажем... тринадцатый! Или — двенадцатый, если хотите... Боюсь, любезный! Вы хоть отдаёте себе отчёт, что за кутерьма поднимется, если...

Фомин, не слушая и задыхаясь, проклиная кого-то или что-то, чего сам не знал, торопливо распустил галстук, рванул ворот рубашки, закрыл глаза. Взор другого сделался, по обыкновению, близким и невыносимо пристальным, и как всегда при этом, дыхание словно завалило камнем.

— Иваныч, милый, что это вы?!

— Что-то мне не тово, Фёдыч...

Фомин выпустил из неодолимо трясущейся руки «пергамент» и отодвинулся от стола. Душный вихрь обвил его, словно путы наложил на грудь, мешал дышать, думать, смотреть. Ему показалось, что его подташнивает. Неудержимо потянуло куда-то вон, из-под этих сводчатых потолков, из тесноты метровых стен — туда, где за окном, на воле, неистовствовал в деревьях ветер и в великошумном шелесте листвы угадывались слова, смысл которых он силится постичь вот уже сколько времени, и нет в жизни, оказывается, ничего важнее этого смысла.

— Я пойду, пожалуй... — Он вдруг схватился со стула, цапнул баретку и философские волюмы и почти бегом устремился к двери, словно раздвигая духоту пред собою.

— Да Господь с вами, Василий Иваныч?! — Изумлённый Мальцев ринулся следом, догнал, за локоть уцепился. — Я не договорил! идеи своей не сказал! Куда же вы? Только начало первого! Успеете вы к мэру своему! Я хотел вас... в подвал с вами спуститься, показать!.. Вы что ж удираете?! Вы... вы што, не понимаете, што вы в руках сейчас держали?! — Мальцев орал сдавленным фальцетом и сорвал голос, засипел, закашлялся.

Фомин вырвался, махнул ему рукой и исчез.

 

Как бешеный, выскочил он за монастырские ворота и только здесь перевёл дух. Что за ребячество, осадил он себя, но свежее дыхание ветра пил с наслаждением. «Выдумал себе тоску, смысл какой-то в шуме листвы мерещится, видите ли! К невропатологу, батенька, к невропатологу — не пора ли?..»

Его новенькая служебная вишнёвая «Волга» тулилась поодаль в тени разлохмаченных ветром лип. По заасфальтированной площадке перед воротами горячий беспорядочный ветер гонял извивистые змейки белесой пыли.  

При его появлении от машины стремительно отошла прочь молодая женщина в ярком цветастом платье; одной рукой одна придерживала взмётываемую безжалостным ветром юбку, другой — причёску и загораживала ею от Фомина пылающее лицо своё; она мелькнула мимо Фомина, направляясь к воротам и отворачиваясь, но Фомин ухватил, что у неё заплаканные глаза. Молодица была знакома ему: она часто попадалась ему во время его визитов к Мальцеву; она работала в детском доме где-то на хозяйстве. Шофёр Фомина, смуглоскулый хохол Юрка Диденко, пялился вслед на её ноги, улыбаясь своей жилистой улыбкой и являя миру ярко-белые зубы. 

— Дай закурить, — сказал Фомин Юрке.

— Вы ж бросили!.. У меня «Ява» простая. После «Честера» не очень-то...

— Дава-а-ай!.. Кто такая?

— Та? Валька Климова. Кастелянша тут... У неё сестра ещё в универмаге завсекцией, Тамарка... Знаете?

— На хрена мне сдалась Тамарка какая-то?.. Откуда я могу её знать?

— Вы страшиваете, я отвечаю.

— Чего бабу до слёз довёл?

Юрка опять заулыбался во всю свою плутовскую цыганскую физиономию.

— Аборт ей надо, а денег нет.

— А ты на что?! Долбарь-перехватчик! Когда ты угомонисся?! Скольких баб ты уже в Немилове огорчил?!

— А что я?! — с неожиданной злостью, моментально убрав улыбку, огрызнулся Юрка. — У меня принцип: пусть баба сама думает! Ненавижу эти дела! Как в койку, так оёёй! Ноги врозь, и — погнали, только успевай!.. И «любо-о-овь», и «отпа-а-ад», и всё такое! А как подзалетит, так сразу — «шо мне де-е-елать, давай ба-а-абки!..» Щас! Разбежался... —  И последовал шлейф матюков.

Фомин отвернулся от него, зачем-то заставил себя докурить до черенка гнусную сигарету, отвращением от её гадкого ядовитого дыма замещая в себе и давя вспыхнувшее, как огонь в соломе, отвращение к матюкающемуся принципиальному Юрке, к несчастной, ищущей любви и справедливости кастелянше Вальке Климовой, к «Волге», отстранённо сверкающей густо-вишнёвым «металликом», к московской депутатше, которая уже крутится, мельтешит где-то поблизости в поисках наживы и дышит этим же воздухом... Он устремил взор к небу, увидел его сказочную, пронзительную, непостижимую голубизну сквозь мотающиеся ветки лип, их трепещущие на ветру, сверкающие свежей зеленью листья.