21. Нет, никогда уже не понять мне языка ветра и шумящей листвы, гула растущих в лугах трав...

Нет, никогда уже не понять мне языка ветра и шумящей листвы, гула растущих в лугах трав — не понять, ибо между мною и деревьями с небом, между мною и ветрами и травами, между мною и заснеженными берегами зимней Вомли, испещрённой петляющими следами зайцев, между мною и подлинной, роскошной в своей подлинности, жизнью воздвигнута непреходящая и непреодолимая преграда из того мусора, который неизменно сопровождает «человеческое существование», который незаметно наслаивается, нарастает с каждой секундой жизни, наполненной суетой и суесловьем, пока не закроет для взора небо и солнце и облака и не заглушит вечных голосов мира. С каждым днём теснеет утлое узилище бытия, и не вырваться из его скучных, расчисленных давно пут.

 

Фомин запульнул зловонный черенок сигареты в кусты декоративного барбариса, растущего здесь, перед монастырскими воротами, испокон веку, ещё с монашеских времён. Из мира, которым ты окружён и в котором так суетливо живёшь, ушла тайна, ушло обаяние любви и ежесекундное ожидание Божьего дара, божественного счастья, — ожидание, которым была исполнена твоя молодость. И что ты сейчас?

«Что я сейчас?»

— Гроза начинается. Вон, громыхает, — проговорил Юрка, глядя на небо за плечами Фомина.

Фомин оглянулся.

Туча, виденная им давеча из окна Мальцева, росла и вздымалась в небе подобно океанскому валу. Сквозь потемневшую зелень крон Фомин увидел иссиза-чёрную стену, которая приблизилась и с зловещей быстротой нагромождалась на пронизанные солнцем пространства. Казалось, что вот-вот — и она опрокинется на землю, подломившись, всей тяжестью. Обнаружилось, что и ветер стих — мгновенно, как по окрику; липы насупились и застыли в напряжённой неподвижности, прислушиваясь к далёким, протяжно-перекатистым рёвам громов. Солнце ещё блистало на чистой половине неба, но блеск его матово потускнел.

Юрка с чуткостью лакея уловил настроение шефа, скукожился и тихонько устранился со сцены: юркнул за руль и мягчайше захлопнул дверцу (его шофёрским пунктиком была безупречная работа дверных замков — поэтому двери в Фоминской «Волге» закрывались с гладким, приятно-мягким клацаньем, почти беззвучно, как бы сами собой).

Вновь тревожно восшумели дерева; дохнул ветер — но уже другой ветер, из других миров: серьёзно-холодный, плотно-тугой, целеустремлённый, он словно освобождал себе простор, наводил порядок после хаотического, размягчённо-тёплого дыхания своего легкомысленного предшественника; пыль, наметённая за утро с обочины подъездной дороги, в один миг была вздыблена в дымный клуб и угнана с площадки вон, и на очищенный асфальт с переборчатым шорохом посыпались первые крупные капли грозового дождя. И — грянуло: полыхнуло ослепительно-белое электрическое пламя, затмившее матовый блеск солнца, земля судорогой прошла под ногами, и от резкого режущего обвального грохота заложило уши; в следующий миг туча словно в прыжке закрыла посеревшее солнце; пала бурая тьма; хлынул хлёсткий, в накат, тяжёлый ливень.

Фомин не помнил, как он скинул с себя в раже, во вдохновенном внезапном восторге пиджак, галстук и рубашку (был без майки в тот жаркий с утра день), штаны, зашвырнул всё это комом на заднее сиденье «Волги», а сам по-мальчишески ринулся из-под густого навеса лип на открытое место, под огненно-хладные струи рухнувшего с неба потопа. Неистовая музыка, исторгаемая невидимым мощным оркестром, вихрем взметнулась в его душе. Как-то позабылось вмиг, что он вице-мэр, элита города, что кто-нибудь вдруг увидит его мальчишество... Может быть, от восторга и счастья освобождения он даже плакал, ибо не стоило стесняться слёз под потоками Вселенского Океана. Молнии непрерывно вспыхивали и метались над головой, грохот грома сливался в непрестанный рёв на пределе слышимости, но сладчайшая музыка победительно пела в его душе. Он, воздев руки и сомкнув их на затылке, подставлял лик свой и тело небесным водам, нежился в них, приплясывая, с наслаждением, как сочинский пляжник в лучах черноморского солнца.

Время замедлило своё скольжение, исказилось пространство, поэтому дверца «Волги» открывалась замедленно, скучное и ненужное сейчас лицо Юрки бесформенным бледным пятном вырисовывалось где-то непостигаемо далеко, и сквозь рёв грома и пение музыки не слышался его зов, только губы плясали в дёрганьи. А потом Фомин наткнулся на Юркин взгляд — и опрокинулся в сиюминутный мир, и разобрал в рёве грозы истошные выкрики:

— Башня, Василь Иванч!.. башня!.. Молнией!.. Гори-и-ит!.. ....   ....  ... душу мать!.. Пожа-а-а-ар!