28. Ксюша заснула. Фомин сидел рядом… За окном гас день. Больничная палата, осиянная розовым свечением заката...

Полнеба обхватила тень.

Ф.И.Тютчев

Ксюша заснула. Фомин сидел рядом… За окном гас день. Больничная палата, осиянная розовым свечением заката, постепенно наполнялась фиалковым сумраком. Лицо беззвучно дышавшей Ксюши погружалось в мягкую мглу и всё глубже тонуло в подушки и отдалялось от Фомина.

Душа Фомина надорвалась. Он вспоминал лихорадочные нашёптывания Ксюши о шаровой молнии, мятущейся между деревьями, о тошнотворной горечи тинистой жижи, которой Ксюша едва не захлебнулась, угодив в Духово болото. Ксюша, вышёптывая это, путалась в обилии слов, вертящихся в её бедной головке, взглядывала на Фомина бездонными до черноты глазами, но стоило им встретиться с глазами Фомина, она тотчас отводила взгляд и словно искала что-то в пространстве у Фомина за спиной; она потискивала тонкими и слабыми, как стебельки, пальчиками громоздкую бугристую ладонь Фомина и плакала беззвучно.

Душа Фомина надорвалась. Сейчас — когда копошливая сестра, прикусывая от старательности губы, извлекла иглу и убрала капельницу, поставив её в угол палаты, и Ксюша, наконец, примолкла и уснула, обессиленная, с мокрым от слёз, лихорадочно разрумянившимся личиком (румянец даже сквозь сумрак проступал) и словно отдалилась от него, оставив его одного — он вдруг почувствовал себя стоящим над бездной. За окном догорал царственный закат, пламя которого, влекомое загадочной силой, вслед за скрывшимся солнцем стремительно убегало под землю, за Землю, за край её, в пространства неизреченные; а бездна — вот она, рядом! рукой подать! — дышала Фомину в лицо хладом. Небо охватила тень. Нехороший озноб пронизал его тело. Он чертыхнулся про себя, осторожно снялся со стула и шагнул к окну. Темнела вдали, за дымами, выскальзывавшими из труб строительного комбината, полоса Алатьминского леса от края земли до края; по левую руку теснились невысокие дома посёлка Самострой. Если напрячь внимание, можно было бы в быстро густеющем сумраке розового вечера найти крышу своего дома; вон над мешаниною крыш колышется белая точечка: тряпочка адмиральского штандарта, взнесённого на флагштоке во дворе старого адмирала Ерофея Балгина…

 

Рядом — мой дом. Дом, в котором исстрадавшаяся душа заснувшей Ксюши — женщины, доверившейся мне и отдавшей мне себя — так и не нашла счастья и покоя. И Марина, прожившая в моём доме семнадцать лет, покинула его с негодованием и слезами, не обретя в нём счастья. В мире всё не так, всё не так!..

 

Откуда прилетел этот голос? Он говорил Фомину — тихо, но отчётливо и явственно, словно говоривший находился где-то совсем рядом.

 

Спаси меня, Спаситель мой — по милости Твоей неизреченной, не по делам моим. Ты ведь хочешь меня спасти! Ты знаешь, каким образом меня спасти. Поэтому спаси меня, как хочешь, как можешь, как знаешь. Какими знаешь судьбами, теми и спаси меня. Я на Тебя, Господа моего, надеюсь, и Твоей воли святой себя вручаю. Твори со мною, что хочешь; если хочешь меня иметь в свете, будь благословен; если хочешь меня иметь во тьме, тоже будь благословен. Если отверзешь мне двери милосердия Твоего, будет мне добро и благо; если затворишь предо мною двери милосердия Твоего, благословен будь, Господи, затворивши предо мною по делам моим. Если не погубишь меня с беззакониями моими, слава безмерному милосердию Твоему; если погубишь меня с беззакониями моими, слава праведному суду Твоему: как хочешь, так и устрой мне. Отец мой небесный, Господь, сущий на небесах! Да святится имя Твоё!..  

 

Совсем немного, ещё крошечное усилие — и я всё пойму, сказал себе Фомин. Ведь это никуда не годится: я, взрослый большой мужик  пятьдесят восьмого размера — а чувствую себя в жизни беспомощным, как младенец. Всё зря, всё зря — всё, что делал до сих пор, стало вдруг ненужным! Не случайно же вот, наверное, молитвы плещутся в душе: сроду не учил, один только раз и прочёл в Евангелии мальцевском да в его акафистнике — а нá тебе, оказывается, знаю, отпечаталось.

Она, вот — она! — вдруг с ужасом в душе вскричал Фомин, когда отвернулся от гаснущего закатного неба в окне, и взгляд его упал на постель с плоско всхолмленным одеялом на Ксюшином тельце. Бледное лицо Ксюши на подушке, маленькое, как у девочки, едва разгляделось им в дымчато-фиалковом, тёмно-карминном сумраке палаты. Ксюша спала беззвучно. Как она должна быть одинока! — ужасался Фомин, топчась у окна и не смея подойти к кровати. А — чтό она? Какое сжигающее пламя должно было полыхать в её душе, когда я, избив, выгнал её из дому?! Я это сделал?! Я это сделал?! Я, читающий Библию и святых отцов, разных Августинов и Макариев, крестящийся на купола храма, жаждущий стать христианином — я не понял, в каких мерзких сетях бьётся она, ждавшая меня, любящая меня, поверившая в меня, понадеявшаяся на меня, ждавшая и ждущая от меня помощи, прощения, доверившая мне свою судьбу и самоё жизнь в этом задыхающемся под поганым мусором мире?! И вот теперь эта женщина-девочка больна, бредит, один-на-один с огромной, неодолимой бедой одиночества и инфантильно равнодушного непонимания! Господи, помоги, ей помоги, её спаси! Её спаси! Во что бы то ни стало спаси её!.. Она же святая, святая!..

Когда Ксюша почувствовала щекой прикосновение его мокрой щеки и больших ладоней, поглаживающих ей голову, она проснулась и обняла его за большие, непослушно не вмещающиеся в её объятье плечи. Никогда до того они не были так близки, и она хотела ему об этом сказать и не смогла, потому что любое слово казалось ей неподходящим, не имеющим в себе того огромного и тревожно-счастливого, что овладело ею. И она снова заснула, и спала так, а он сидел рядом, неудобно склонившись к ней на подушку перебинтованной головой и припав к ней щека к щеке, и его ладони охватывали её голову, словно защищая; в комнате сделалось темно, и он сидел так, пока от неудобной позы у него не закружилось нехорошо в голове и перед глазами не поплыли красные пятна. Он осторожно, с великой бережностью освободился из кольца её рук, выпрямился на стуле и остался сидеть так в темноте, глядя на туманный лик её на белой подушке.

Святая, святая моя...