30. Полнеба обхватила тень; а в другой половине его карминное солнце уже скрылось за густо-зелёной полосой Алатьминского леса...
Снова красные копья заката
Протянули ко мне остриё.
А.Блок
Полнеба обхватила тень; а в другой половине его карминное солнце уже скрылось за густо-зелёной полосой Алатьминского леса; и там, где это произошло, над плавно круглящейся гранью горизонта пылал яростно сияющий закат. Игнат Захарыч застыл у окна, заглядевшись на алое небесное пожарище — с незажжённой зажигалкой, стиснутой в кулаке.
— Э-э, мил человек! —Зоя Недбайло пихнула его в плечо. Она стояла возле мэра, держа на отлёте сигарету в пухлых пальцах, и ждала прикурить. — Ты чего задумался? Ты глянь на него! — Она оглянулась через плечо на переводчика и барона, сидевших за столом над расстеленной на нём картой города Немилова, и засмеялась. Барон улыбался, словно понимал что-нибудь. У другого конца стола Дуянов и Бородай вполголоса разговаривали о каких-то процентах и сроках. Впрочем, говорил Дуянов, а Бородай рассеянно кивал и думал о чём-то, почёсывая у запястья под браслетом золотого «лонжина».
Игнат Захарыч спохватился и поднёс депутатше огня. Он проводил взглядом клубящуюся струю дыма, которую Зоя выдула в распахнутое в закат окно мэровского кабинета. По крепкому лобастому лицу градоначальника словно тени перебегали. Он изо всех сил играл осанистое спокойствие и спокойную властность, но понимал, что и спокойствие и властность — напускные, что он уже надломлен, что правит бал здесь не он, а эта грудастая бой-баба и розово-бежевый иностранец.
Вдруг пригрезилось, и так сладко сделалось на душе вмиг! — вот, он решился — мгновенно, словно, собрав дух, ледяной водой себя окатывая — сказать, что, мол, всё договорённое — лишь прикидка, это ещё не решение, не договор, готовый к подписанию; и вообще, шли бы вы куда подальше, господа! Подумалось счастливо — а ведь и впрямь: что, если бацнуть им по мозгам?! Фразу соответствующую составил быстро: решительную, но закруглённую и взвешенную.
Зоя его опередила. Она с энергией выстрела взглянула на него и облокотилась на подоконник, налегла на него горами грудей, чуть ли не по плечи высунувшись из окна. Её выстрелоподобный взгляд был призывом, даже приказом, и Игнат Захарыч автоматически, потеряв внимание, послушался его, вслед за нею высунувшись в окно. Если б кто-нибудь из зорких прохожих в этот момент увидал их — эти два лица в окне второго этажа, две сближенные головы, висящие над подоконником, как тугие в своей спелости плоды над дачным забором! Красноречивое зрелище двух вершителей городских судеб. А если б ещё и услышал бы кто! Какое взвихрилось бы негодование! Ибо в промежутках между затяжками, глубокими по-мужски, женщина шепнула едва слышно: «Ты же понимаешь, Захарыч, что лично для тебя цена вопроса — триста тыщь баксов? Наличными и без расписки».
Проходившая в этот момент под окнами мимо фасада городской мэрии женщина по имени Любовь Тимофеевна Денкина думала о своём (мужа сегодня уволили с работы, с завода «Холодмаш», за пьянство и прогулы) и ничего не видела и уж, конечно, не слышала. И многочисленным людям, входившим и выходившим из дверей магазина «Молоко из Алатьмы», что напротив мэрии, тоже было не до мэра и его гостьи. Да и вряд ли кто умеющий читать по губам мог быть среди них.
Игнат Захарыч, конечно, знал, что от таких денег, да ещё предложенных в такой форме и таким человеком, отказываться нельзя. Это — данность, от которой никуда не деться. 2х2=4. За ними, за этими деньгами — сложно выстроенная интрига, собранные позвенно цепочки мощных людей, связанные в ячеистую густую сеть, огромная организационная работа. Предложение, сделанное ему — конечная точка длинного подготовительного процесса, острие безупречно пригнанного копья, продуманное, отточенное, сценарии его поведения расписаны все, и решения, которые воспоследуют за тем или иным его словом, уже подготовлены. Если он с праведным негодованием отвергнет гешефт, организация удушит его необоримо. Она живыми не оставляет: кто не с нами, тот... Он резко выпрямился и прянул в глубь кабинета, в простенок между угловыми окнами, плотно завешанными гардинами, словно хотел спрятаться там. Пепел с сигареты отвалился и упал на пол, и градоначальник с кручёной ненавистью раздавил недокуренную сигарету в пепельнице на своём рабочем столе. Он уловил перегляд между Зоей и бароном: и Зоин кивок, и то, как барон в ответ согласно моргнул розовыми веками. Холёный профиль женщины с гладким двойным подбородком излучал довольство жизнью.
— Сергей Сергеич, как ваша «Таверна»? функционирует? — отнеслась она повелительно к Дуянову. Гора жирного мяса кивнула утвердительно. — Ну, и окей. Мне там в прошлый раз понравилось. Господа, всех присутствующих барон фон Тегеле и я приглашаем на ужин в ресторан к господину Дуянову. Примете, Сергей Сергеич?
— Бог есть, — шепнула Зоя Леонидовна, наклонясь к Игнату Захарычу. — Он нам покровительствует.
— Кой чёрт покровительствует?! — почти огрызнулся Игнат Захарыч, отхлебнув минеральную воду из неудобно высокого и узкого фужера. — Знаете, что сейчас начнётся в городе? Нас обвинят, что мы нарочно взорвали башню.
Зоя Леонидовна отстранилась и надменно посмотрела на мэра, по-птичьи откинув голову.
— При таких деньгах, уважаемый, тебя заботит чей-то трёп?
Уже тыкает, подлая, отметил себе Игнат Захарыч.
— Я пока никаких денег не вижу, уважаемая, — угрюмо ответил он. — Ты их сначала материализуй. — Он навстречу её надменному птичьему разглядыванию послал неприкрыто жёсткий взгляд. Он, кажется, начал брать себя в руки и обрёл способность к сопротивлению. — Материализуй сначала!.. Учти: пока не будет денег, никаких договоров я не подпишу! И не мечтай даже. — Он сказал это неожиданно для себя. И отвернувшись и глядя в тарелку с недоеденным шашлыком, добавил: — И хозяевам своим, кому ты… лоббируешь, так и передай. Мы хоть и провинция, а, знаешь... Тоже учёные. Тут не у Пронькиных, даром... не подают.
«Хеннесси», что ли, придал мне смелости? — спросил он себя. И усмехнулся горько: настроение оставалось поганым. Вульгарность ситуации делалась почти невыносимой.
— Подпишешь. Как миленький! — прошептала Зоя Леонидовна.
— Говорю тебе: и не мечтай!
— Я не мечтаю, а знаю. Хочешь получить приказ от?..
Игнат Захарыч всем громоздким корпусом подался к пышному женскому телу, пахнущему хорошими духами.
— Будешь давить — предупреждаю… — Он снизил голос до тишайшего шёпота и говорил ей прямо в белое ухо, скрытое под причёской: — Пре-ду-преж-да-ю: пошлю на … и тебя, и всю твою хевру!
Такого мрачного, злобного, напористого вдохновения Игнат Захарыч, пожалуй, ещё не переживал в жизни. Он понимал, что другого шанса поставить себя правильно в этом деле ему дадено не будет. Что нет другого способа, кроме как сейчас, на самом старте, сжечь за собой мосты и расставить точки над i. Момент истины, со скрежетом в душе сказал он себе. Шобла, приславшая сюда эту бабищу, иного языка, пожалуй, не понимает. И по паузе, которую взяла Зоя Леонидовна, по тому, как спокойно, по-деловому, не по-женски, она приняла его мат (впервые в жизни он, преодолев в себе табу, матюкнулся, обращаясь к женщине) — он понял, что попал в десятку: шобла намеревалась его кинуть. Вот так делаются дела у них! Чёрт, во что я вляпался! Нет, чтобы сразу отказать!.. И — надежду пережил он, светлую по-детски вспышку: а ну как отступятся при такой его жёсткости, пожалеют денег на него да и уберутся восвояси, оставят в покое немиловский морёный дуб, и как лежал он себе под Мотасовой башней миллион лет, так и будет лежать впредь!
— Но немец не может уехать без договора, ему ж не откроют кредитной линии, — подумав, сообщила Зоя Леонидовна.
— А о чём вы со своей хеврой думали, когда сюда ехали? — Милая надежда испарилась. Игнат Захарыч понял, что начался торг.
— Думали, что всё будет цивилизованно.
— Мне добавить нечего. На той неделе на финансовом комитете гордумы я вынужден буду поставить вопрос о реконструкции Мотасовой башни. И решение будет принято такое, какое предложу я. Так что у вас есть неделя... Для сбора средств.
— Да, мы знаем, ты здесь хозяин… А какой тебя устроит аванс?
— Стопроцентный. Никакой другой меня не устроит.
Говорил, а его крутило от гадости говоримого и предмета разговора. Зоя же Леонидовна улыбнулась через стол барону, и краешек её улыбки достался и захмелевшему Егору, с тщанием доканчивавшему гарнирную зелень.
— Ладно, будем думать.
— Думайте. И вот что, любезные. Если хотите, чтобы у вас всё выгорело... Без денег на перенос башни я ничего не позволю вам. Восстановление башни за ваш счёт. Целевым траншем. Это моё условие. А место, куда мы её перенесём, гордума найдёт. Вот моё вам решение.
Напряжение отпустило, но настроение у Игната Захарыча оставалось обугленным. От отбитых в схватке трёхсот тыщь баксов всё равно разило предательством, несмотря ни на какие предварительные условия.
В кармане пиджака завибрировало, и раздалось тиликанье сотового телефона. Игнат Захарыч извлёк из кармана аппарат, включил. Звонил начальник гормилиции Солопов. Он сообщил, что в лесу сгорел дом Хрома, что это не от грозы, а похоже, что подожгли, потому что на пожарище обнаружили пистолет и три стреляных трупа; Хрому — писец, сказал Солопов; и ещё двоим его шестёркам; не исключено, что в городе и в районе начнётся война за передел Хромова наследства.
— Хрома спалили, — громко сообщил Игнат Захарыч Дуянову и Бородаю, которые, не переставая, шептались весь ужин на своём краю стола. Эта двоица всегда держалась наособицу в любой компании и всё шепталась, шепталась между собой... О чём? — всегда удивлялся Игнат Захарыч.
Бородай заинтересованно вскинул на него тёмные глаза под белым выпуклым лбом мудреца. Игнат Захарыч в двух словах рассказал о пожаре. Ему показалось, что Бородай обрадовался.
— Ну, и денё-о-ок сего-о-одня! — протянул тот, пряча от остальных глаза и думая о своём. Через минуту он внезапно и решительно раскланялся, послал всем общий привет, махнув ручкой со сверкнувшим на запястье золотым «лонжином», и отбыл. Раззевавшийся без него до неприличия пузатый, горообразный Дуянов посидел ещё минут пять и тоже покинул их, по пути что-то строго сказав старшему официанту — седому и сутулому, с унылым лицом, похожему на набитый чем-то мягким пыльный мешок.
— И мне пора. — Игнат Захарыч сокрушённо развёл массивными, мужицки кряжистыми руками. — Вы уж извините. До завтра.
И он с отработанной улыбкой чиновника пожал всем руки и ушёл.
Официанты по знаку мешка понесли оставшимся троим кофе и мороженое.
За ужином в ресторане Егор переводил фразы, с которыми фон Тегеле время от времени встревал в разговор, сделавшийся почти светским — (лишь однажды вдруг вспыхнула перепалка между депутатшей и Епиходовым, но Егор не вслушивался, занятый вкусным салатом, лишь отметил сам факт возникновения её) — но усталость взяла своё, и Егор захмелел. Он пил «Хеннесси» без тостов, не со всеми, а за своё, под свой аппетит, под вчерашние мысли, словно продолжая своё вчерашнее сидение в московском ресторане. И когда все разошлись, и остались втроём, и он заявил Зое, что всё, он отработал свои баксы, и пора спать, Зоя, сияя на него глазами, вдруг выдала:
— Н-е-ет, к Савве я вас не повезу, переночуете с нами в гостинице, а наутро допереведёте нам переговоры, и тогда уже афидерзеен. Вы всё-таки наклюкались, как зюзя, куда вас везти?!
В гостинице, взбираясь по лестнице, устланной красной ковровой дорожкой, на второй этаж, он зацепился за ступеньку; его удержала мощная Зоина рука. Он не оценил, что это значит. Она хихикала, но даже в водопаде хмеля он уловил, что она думает о чём-то. В номере он разделся и повалился спать. Его разбудил кто-то, навалившись на него. По запаху он определил, что это Зоя, и внезапно потерял голову. Страшная, отчаянная, пьяная бесшабашность захватила его. «Всё равно день пропал впустую», говорил он себе. Жить начинаю с завтрашнего дня! В объятья с большой, как животное, женщиной, нестеснённо отдававшейся ему и стонавшей требовательно громко, он вложил всё своё торжество освобождения и наступившей наконец-то после долгих лет забытья очищающей сознанье свободы. В чередующиеся срывы и подъёмы он отдавал всю энергию расставания с прошлым, тоску по неутолимой полноте бытия, которой не доставало ему все почти тридцать семь лет его жизни, и это расставание было странным образом перемешано с местью кому-то или чему-то, что так безжалостно опустошило его молодость, его первую жизнь, ибо
— завтра,
завтра,
завтра! —
начинается его новая жизнь, его vita nova, как у Данте.
Под утро, когда серые окна стали серебристыми, и хмель истончился, оставив в голове тошнотворную тяжесть, и душа преисполнилась омерзением, он, насильно делая голос и интонацию мягкими, предложил женщине удалиться. Большая белая тень (женщина была в ночной рубашке) в сером предрассветном сумраке проплыла по комнате и скрылась за дверью подобно призраку. За рассветным окном тилинькала птичка...
Он уснул, и ему грезились тяжкие сны — какие-то толстые, в необхват, гимнастические канаты, в которых он извивался, как Лаокоон, и из путаницы которых никак не мог выбраться.
Звёзды не успели разгореться в прозрачном хрустальном небе, сквозь чёрную синеву которого просвечивало первозданное сиянье. Их блеск так и не набрал ночной бархатистости, был хрупок, ломок и чист, как вода в роднике: на северо-востоке небо уже наливалось бледно-розовым светом, там разгоралась заря нового дня... Фомин больше часа простоял перед калиткой своего дома, внимая безветренной тишине, немому звёздчатому небу и глубокому молчанию земли.
Разорвать путы, выбраться из тенет, отбросив их с презрением и негодованием. Откуда в нас эта привычка жить по-страусиному, на авось? Не город, не город предал тебя, Фомин: это ты предал город, и он очужился и отверг тебя: и город, и мир, и это звёздное небо светлой июньской ночи — всё это уже не твоё, всё это чужое, а ты выброшен в пространства внемирные, никому не нужный слепец, бредущий по пустырю.
Новая жизнь, новая жизнь. Ксюша — вот кто спасёт тебя; вот кого спасёшь и вот кем спасёшься... Вот истина, которую ты взыскуешь, которая довлеет тебе в твоих поисках. Нет иного. Эта женщина-девочка, ломкий стебелёк, цветок, встреченный тобою на твоём бездорожье. Наклонись же над ним, защити от грубого невнимания равнодушных прохожих, взрыхли почву вокруг, полей тёплой водой из прозрачного источника, огради. И тем прозрей. Ведь живёшь один раз, один раз...
В серебристом свете нового утра — утра первого дня новой жизни — Фомин прошёл по дорожке от калитки к террасе своего дома мимо клумб с лилиями, заведённых ещё Мариной и не изведённых Ксюшей из правильно бы понятой ревности, а напротив, обновлённых ею и облагороженных. Дома он почему-то задержался в гостиной, — хотя страшно, до взвинченности, хотелось спать, — сел в покойное кресло перед телевизором и сидел недвижно, глядя в безжизненный асфальтовый экран, пока первые пятна розового солнечного света не замельтешили на стене напротив. Проснувшееся солнце пробивалось сквозь узорчатую крону яблони за окном. Там уже поднялся ветер и шумел в листве. Пролаяла сипло и прогремела цепью собака Дина во дворе Нины Куклиной.
Фомин заснул в кресле, и спал без снов, тяжко и сладко, и на стенах в его гостиной мельтешила пятнистая тень солнца, пробивающегося сквозь листву яблонь и слив, теребимых ветром в его саду, но в десять часов утра тишину его дома, как взрывом, сотряс телефонный звонок.
Всю ночь Игнат Захарыч проворочался без сна; ему было душно и жарко; когда серый ночной свет за окном стал отливать серебром, он взял постель в охапку и перенёс её на широкую лежанку на просторной лоджии второго этажа.
Лоджия выходила на реку. Река, окутанная туманом, спала внизу в зарослях камыша. Стояла неправдоподобная тишина — только тишайший звон от перемигивания тонких звёзд доносился с небосклона и растекался над тёмным лесом вокруг. Игнат Захарыч поверх одеяла постелил брезентовую плащ-палатку — от предстоящего вскоре выпадения росы — и забрался в постель. В тишине с соседского двора — с дуяновского — донёсся вдруг визгливый женский плач, стихший через мгновение: там со стуком захлопнули дверь.
В тишине Игнат Захарычу почудился какой-то странный гул.
Он доносился ниоткуда. Вот ведь странность! Игнат Захарыч, не смущаясь зябкости, выбрался из-под одеяла, перегнулся через парапет лоджии, напрягая зрение, вгляделся в чащу прибрежного леса, подступавшего вплотную к забору дома; там всё спало, тёмное, мохнатое и недвижное; лишь колкие звёзды шевелились в небесах; но гул был ясен и с каждой секундой делался не громче, нет, напротив, тише, но — явственней, отчётливей, и — теперь он понял — доносился из-под земли.
Гул был неприятен и мешал. Он делался глуше, но теперь в нём различались переливы, наметился какой-то ритм — словно кто-то говорил скороговоркой, бубнил. Игнат Захарыч проверил ощущение, прислушался — точно, под землёй, под травой, под деревьями, под речкой — кто-то что-то говорил рассерженно.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
КАИН
Ужасен гул из-под земли,
Из-под травы, из преисподней.
Его да не услышь; внемли
Лишь звёздам, ясности исполнен.
Но гаснет ясность; бытия
Неявен промысл; мир беззвезден.
Душа смятенна: слышу я
Лишь преисподней глас из бездны.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .