[22] Пока Алёша с бабушкой обследовали папину комнату, в горнице начали собираться гости...

Пока Алёша с бабушкой обследовали папину комнату, в горнице начали собираться гости, чтоб устроить гуляние в честь приезда (так сказала бабушка) отца с матерью и Алёшей.

  Большой стол уже был поставлен вдоль дивана, к нему прислонён ещё один, такой же большой и высокий, принесённый от соседей. Вместо стульев появились длинные лавки, очень похожие на те, что стоят в детском садике в группе (только на длинных ножках – взрослые), на которых дети во время спортивных и других занятий сидят рядком и занимают гораздо меньше места, чем если бы сидели на стульчиках.

   И столы, и диван, и лавки бабушка Устинья покрыла праздничными скатертями и рушниками.  Вместе с соседскими женщинами-помощницами она принялась расставлять на столе, вынимая из печи, из холодильника и принося из погреба, который был во дворе, за сараем, разную еду. А гости в это время знакомились с Алёшиной матерью и самим Алёшей, удивляясь, какой он уже большой и как похож на отца. Говорили они все, правда, на каком-то странном, не всегда понятном Алёше языке, но то, что он очень похож на своего отца, на Володю, Алёша понял верно и ни разу не переспросил об этом у матери.

  В Курске у них тоже бывали иногда застолья. Приходили из аптеки материны подружки и заведующий - Иосиф Арсеньевич. Они располагались вокруг низенького журнального столика, на который клалась длинная полированная дверца от шифоньера, раздобытая где-то матерью. По какому случаю устраивались застолья, Алёша не знал: то ли отмечался чей-то день рождения, то ли, как говорила мать, «обмывали» премию, то ли собирались просто так, чтоб выпить и поговорить в своем тесном кругу. Отцовские друзья в аптечных застольях-вечеринках участия почти никогда не принимали, да и сам отец появлялся на них редко. Во-первых, при таком командире, как полковник Сенченко, который постоянно в разъездах, особенно не позастольничаешь, лишнюю рюмку не выпьешь. Всегда надо быть на начеку - и трезвым, потому что полковник в любое время дня и ночи, в будние дни и в выходные,  может сорваться по тревоге в очередную поездку-проверку, и личный его водитель должен быть в надлежащей форме – пример и подражание всем остальным водителям части. А во-вторых, (как теперь понимает Алексей)  отец сам не любил устраиваемых матерью вечеринок. Чувствовал он себя в кругу материных друзей и подружек лишним и потерянным: общего разговора он с ними не находил,  в аптечные их проблемы и замыслы, на которые был так горазд Иосиф Арсеньевич, вникал с великим трудом и без всякой охоты. Молча и одиноко сидел отец на краешке стола и после двух-трёх рюмок незаметно исчезал, сославшись на какие-нибудь свои срочные шоферские дела. Мать его исчезновению, кажется, была только рада.

  Когда же кто-нибудь из её подружек, чаще всего молодых незамужних девчонок, обижался на  ранний его, обидный для дамского общества уход (мог бы  и сам посидеть, и военных друзей пригласить на вечеринку), мать прямо-таки взрывалась и, ссылаясь на свой собственный горький опыт, строго-настрого выговаривала неопытных и таких пока неразумных ещё  девчонок:

         - Только сверхсрочников, «сундуков» и «макаронников» вам и не хватает. По офицерам надо идти, по офицерам! А то будете, как я,  прозябать в таком  вот общежитии-курятнике.- При этом мать уничижительно обводила рукой в общем-то всегда чистенькую и опрятную их комнату и едва ли не со слезами на глазах заключала свои наставления: - И это называется жильё, и это называется жизнь?! Собачья это конура и собачья это жизнь!

  Не  любил материных застолий-вечеринок и Алёша. В комнате было тесно, шумно и донельзя накурено. За стол его со взрослыми гостями мать, разумеется, не сажала, а велела играть за ширмою, где стояла маленькая Алёшина кроватка-диван, в игрушки и не капризничать, не мешать гостям (попробовал бы от только им помешать!). Алёша и играл в тихие какие-нибудь игры, переставлял с места на место кубики и раскладные картинки детского лото, или рассматривал в книжках рисунки. Но постепенно от шума (а часто и крика) в комнате, от табачного дыма у него начинала болеть голова, а вскоре, сколько  Алёша  ни крепился, из груди сам по себе вырывался громкий болезненный кашель. Мать, расслышав его, тут же выпроваживала Алёшу из дому и велела сидеть на крылечке (когда надо, я позову!). И он послушно сидел. Голова постепенно болеть у Алёши переставала, кашель тоже переставал изводить его, и Алёше можно было пойти на спортивную площадку (мать это разрешала), где играли другие казарменные дети. Но он не шёл, а всё сидел и сидел на крылечке, обхватив коленки руками.

   Алёша думал, что и у бабушки Устиньи сейчас повторится то же самое. Как только взрослые гости рассядутся за столы, мать выпроводит его во двор и велит найти себе какое-нибудь занятие, например, копать щепочкой и лепить песчаные куличики на высокой горке белого строительного песка, который лежал под забором, а на улицу, Боже упаси, не выходить, в погреб за сараем не лазить и кур в курятнике не пугать.

  Но получилось всё совсем не так. Бабушка посадила Алёшу рядом с собой на лавке, поставила ему, как и всем остальным гостям, высокую рюмку, в которую налила сладкого и прохладного, только что принесенного из погреба квасу. Мать  к поведению бабушки  отнеслась с осуждением, но противиться ей не посмела: все-таки здесь, в деревенском доме, хозяйкой была бабушка Устинья, а Алёшина мать, хоть и самым дорогим, хоть и самым близким, но всего лишь гостем, и самовольно распоряжаться во владениях свекрови (да ещё при посторонних людях) не могла.

  В доме остался даже кот Трофимка, Трофим Иванович. Он чинно уселся на лежанке и оттуда, с высоты, зорко наблюдал за всем, что происходило в горнице. Казалось, случись что-нибудь недозволенное, так  Трофим Иванович тут же спрыгнет на пол,  вмешается в происшествие и по-хозяйски наведет должный порядок.

  Алёша,  несмотря на совсем ещё маленький свой возраст,  быстро догадался и понял, что у бабушки в доме затевается не застолье-вечеринка, а  настоящее гуляние-беседа, пир на весь мир, как о том, опять-таки, писалось в книжках.

  И он не ошибся в своих детских догадках. Долгих, утомительных речей-тостов никто за столом у бабушки Устиньи не произносил. А у матери, случалось, перед тем, как выпить водку или вино, гости говорили и долго, и утомительно, и как-то не по правде, а понарошку, как будто играли в скучную и неинтересную даже им самим игру. Особенно изводил всех замысловатыми,  похожими на выступления-доклады на собраниях тостами Иосиф Арсеньевич. Но участники вечеринки торжественно и напряжённо слушали его, не смея перебивать, хотя им давно хотелось и выпить, и закусить.

   Здесь же бабушка Устинья поднялась над столом с махонькой рюмочкой вина в руках и сказала просто и обыкновенно, обращаясь к Алёшиным отцу и матери,  и к самому Алёше:

        - С приездом вас и знакомством! - Потом,  правда, она вдруг склонилась к Алёше, чокнулась махонькой своей рюмочкой с  Алёшиной высокой наполненной квасом, поцеловала его в макушку и добавила:- Вот кто здесь у нас самый главный – наследник фамилии и рода!

   Тогда, конечно, Алёша до конца значения этих слов не понял (поймет гораздо позже, уже во взрослой жизни, поймет и осознает, что плохой он наследник и продолжатель отцовского рода), он лишь по-детски засмущался от внимания к нему взрослых незнакомых людей и спрятался за спиной у бабушки, хотя по придирчивому взгляду на него матери и догадался, что сделал он сейчас что-то не так.

  Гости, выпив по рюмочке-другой, тоже с короткими, не задерживающими беседу словами, вдруг отставили в сторону эти рюмки и, как-то в одно мгновение сплотившись в тесный, неразрывный круг, начали петь одну за другой песни: и русские, и украинские, и белорусские. И  первой - вот какую.

  Молодые женщины, примерно ровесники Алешиных родителей, переглянувшись друг с другом, высокими, чистыми  и пронзительно звонкими голосами запели старую послевоенную песню:

 

                                   Вот кто-то с горочки спустился,

                                   Наверно, милый мой идёт,

                                   На нём защитна гимнастёрка –

                                   Она с ума меня сведет…

 

   Бабушка  тоже подхватила песню, но потом вдруг остановила женщин и попросила Алёшиного отца:

          - Ты бы подыграл девчатам, Володя!

          - Да я уже и забыл – как,- неожиданно начал сопротивляться тот.

          - Ничего, ничего, вспомнишь! – настояла все-таки на своем бабушка.

  И отец  возражать ей больше не посмел. Он быстро сходил в свою комнату и вышел оттуда с гармошкой через плечо.

          - Ну вот, теперь совсем иное дело,- улыбнулась бабушка и заново, уже под перебор гармошки, возродила песню, которую в послевоенные годы, дожидаясь из армии дедушку Алексея Степановича, чувствовалось, не раз пела в кругу своих, по большей части овдовевших в войну подружек, которым ждать уже было некого.  Бабушку тут же поддержали и женщины, и мужчины, и даже заметно уже пожилого возраста старики и старухи:

 

                                           На нём погоны золотые

                                           И яркий орден на груди,

                                           Зачем, зачем я повстречала

                                           Его на жизненном пути?!

 

   Не пела одна только Алёшина мать. Она сразу, конечно, догадалась, что поется эта песня для неё, и затеяли её деревенские женщины не зря. Они одновременно и ревнуют городскую жену Володи, и завидуют ей, вот, мол, какого парня, первого в селе гармониста, в общем-то незаконно отхватила она себе, сманила его и увела от них. А ведь здесь, в Большой Устиновке, ещё со школьных времён на Володю заглядывалась не одна деревенская девчонка (ничуть, кстати, не хуже городской его жены - Шурочки). Заглядывалась и в тайне лелеяла надежду, что вот отслужит Володя в армии два года, вернётся домой и без внимания жаркие те девчоночьи взгляды не оставит. А он вишь что сотворил: поменял её на бойкую и, похоже, занозистую курянку, которая ни деревенской жизни, ни деревенских песен не знает.

  Мать песни, конечно, знала. Правда, свои - поселковые, полутюремные, полублатные, о которых здесь, в деревне, и слыхом не слыхивали. Но ей было сейчас не до песен. Нехитрую ревность деревенских женщин она разгадала и в свою очередь тоже загорелась ревностью и подозрением. Подперев голову руками, мать исподтишка поглядывала на женщин, стараясь определить, которая из них могла быть её соперницей и разлучницей.  И выходило, что любая, столь хороши они были все, и столь задушевно пели  песню про защитную гимнастерку и милого, который, судя по всему, девчонку, увидевшую, как он спускается с горки, не любит, а любит какую-то совсем иную, ей неизвестную. 

  После этой ревнивой и испытующей, предназначенной в первую очередь для Алёшиной матери песни, женщины с быстрого согласия-сговора вначале между собой, а потом и с гармонистом, начали петь иные песни: и старые, и новые,  перенятые ими с радио и телевизора. Но как-то так получилось, что и эти песни тоже были грустными и печальными: про неудачную, незаладившуюся любовь, про разлуку  и про измену.

  Бабушка Устинья, попечалившись вместе с другими женщинами и в одной песне, и в другой, и в третьей, попросила-потребовала от Алёшиного отца через весь стол:

        - А теперь плясовую давай! «Лявониху»!

  Отец, чувствовалось, сам уже порядком притомившись от печальных женских страданий и взаимных упрёков, быстро-быстро пробежал пальцами по пуговкам гармошки и вдруг прямо-таки сыпанул на пол, к печке, лежанке и кухонному шкафчику плясовую белорусскую песня про Лявона и Лявониху. Бабушка Устинья  тут же подхватила её  и, веселя гостей, запела с лукавой хитринкой и нескрываемой подначкой-подковыркой:

 

                                         Що й Лявон Лявониху полюбив,

                                         Лявонихе чаровички купив.

                                         Лявониха, душа ласковая,

                                         Чаровичками подляскивала!

 

  И мало того, что запела, так еще и, взяв Алёшу за обе руки, вытащила его в круг, и пустилась в пляс. Алёша вначале растерялся и не знал, что и как надо делать. Но потом, подстроившись под бабушку, тоже начал притопывать ногами в такт музыки. И всё у них  получилось, сладилось, как нельзя лучше: бабушка лёгонькими праздничными туфельками-чаровичками, а Алёша детскими своими сандалиями действительно принялись так постукивать и подляскивать, что  на столе даже зазвенели рюмки и бутылки. Гости, подбадривая танцоров, стали не только петь, но ещё и громко хлопать  в ладоши. Мать тоже в широкий размах хлопала, а вот петь опять не пела. Но на этот раз, кажется, просто потому, что слов белорусской этой плясовой песни не знала.

   Когда же все угомонились, и Алёша с бабушкой снова сели за стол, а отец, чтоб перевести дыхание, снял гармошку с плеча, бабушка  ласково сказала ему:

          - Ты бы обучил Алёшу на гармошке.

  И тут вдруг мать впервые за всё гуляние подала свой, не в пример бабушке, твердый и непреклонный голос:

         - Вот ещё чего! Он осенью в музыкальную школу пойдет – на пианино.

         - Пианино – это, конечно, хорошо,-  постаралась весело сгладить строгие её слова бабушка Устинья. - Но гармошка парню никогда не помешает. Все девки будут его!

   Гости по деревенской своей деликатности сделали вид, что не заметили случайного этого, незначительного спора между свекровью и невесткой. Да, признаться, они и не знали, кого из них в первую очередь надо поддерживать, свекровь или невестку, на каком инструменте лучше обучать, похоже, способного к музыкальным наукам мальчишку: на деревенской гармошке или на пианино – инструменте важном и замысловатом, на котором играют только настоящие артисты во фраках с длинными ниспадающими до самого пола фалдами и обязательно при галстуке-бабочке.

  Вживую, правда, никто из деревенских жителей ни пианино, ни артистов во фраках и бабочках никогда не видел, разве что, опять-таки, лишь в кино и по телевизору, но относились они к ним с должным уважением, как привыкли относиться ко всему, что было выше их понимания.

  Наконец один  пожилой мужчина, друг и фронтовой товарищ дедушки Алексея Степановича, побывавший с ним в заграничном военном походе и много там чего  познавший, вовремя нашёлся и помирил свекровь с невесткою:

            - На аккордеоне надо ему учиться играть! Вот на чём! Сразу тебе и пианино и гармошка!

   Гости немедленно согласились с этим дельным, любому и каждому из них понятному предложению, похвалили старика за находчивость и сделали в гулянии перерыв.

   Поодиночке и стайками они начали выходить из дома во двор: мужчины, чтоб всласть покурить после выпитой рюмки (в доме курить, Боже упаси, -бабушка Устинья со свету сживёт), а женщины, чтоб подышать свежим воздухом, да по неистребимой своей привычке, посудачить.

  Мать неожиданно для всех присоединилась к стайке мужчин. Начав работать в аптеке, она потихоньку пристрастилась курить. Сперва вроде бы ради баловства, подражая подружкам-сослуживцам, чтоб не отстать от них и не выглядеть в коллективе белой вороной, а потом при подстрекательстве Иосифа Арсеньевича, заядлого и неисправимого курильщика, уже и всерьёз. Курила мать дорогие какие-то по тем временам заграничные сигареты, кажется, «Мальборо», которые ей доставал всё тот же Иосиф Арсеньевич.

   Мать и теперь, вынув из сумочки пачку «Мальборо», закурила вначале сама, а после стала угощать дорогими мятно-пахучими сигаретами мужчин. Несколько человек соблазнились её угощением, а остальные предпочли курить свои привычные сигареты «Приму», да едкий непереносимой крепости самосад.

  Женщины, сразу заметив в руках у матери сигарету, многозначительно переглянулись между собой, а одна, самая бойкая на язык, так даже и сказала:

        - Ишь ты, ещё и курит!

   Бабушка Устинья слова эти услышала и заступилась за невестку:

          - В городе теперь все девки курят. Мода такая.

   Женщины не нашлись как ответить бабушке, но осуждающего своего мнения об Алёшиной матери не переменили, уселись рядком на лавочке под кустом жасмина и, подождав, пока бабушка уйдет в дом, чтоб посмотреть, не надо ли там чего поправить-переменить за праздничным столом, принялись обсуждать и городские наряды Алёшиной матери, и её коротко стриженную причёску, и покрытые ярким лаком ногти. Говорили вроде бы с осуждением и укором, но  в то же время и нескрываемо завидовали ей, вздыхали и в, тайне одна от другой, сетовали, что вот при их деревенской жизни, при ежедневной черной работе в полях и огородах, возле печи-смолокурки, в сарае,  при скотине и птице, ни модную сигарету не закуришь, ни ногти ярко-красным лаком не разукрасишь, ни завлекательную прическу, стрижку-укладку не заведёшь (иной раз с утра, когда поднимаешься к корове в половине четвертого, хотя бы гребнем успеть кое-как расчесаться). И опять же в самой секретной тайне, не выдавая своего мнения друг дружке, одобряли они Володю, бывшего своего ухажёра: правильно он сделал, что выбрал себе в жёны такую раскрасавицу. Володя будет за ней, как за каменной стеной (характер у этой Шурочки, похоже, железный, а то и каменный). Она жена и мать настоящая! В обиду не даст ни себя, ни мужа, ни сына-мальчишку. А женись Володька на какой-нибудь из них, деревенских баб-женщин, так быстро позабыл бы он и про гармошку, и про  защитную гимнастёрку с чистеньким подворотничком, а ходил бы в байковой замызганной рубахе (постираться  вовремя из-за всякой иной, неотложной крестьянской работой, не всегда успевается), в затёрханных кирзовых сапогах, да в выгоревшей почти добела на солнце кепке-восьмиклинке.

   Отец,  к удивлению Алёши, ни к мужскому, ни к женскому сообществу не примкнул. Курить он никогда не курил, к  тому же и жену-курильщицу, которая с мужиками уже нашла общий язык, не хотелось ему смущать. Мужики поди тут же начнут над ним подтрунивать, мол, что ж ты с жены пример не берёшь, папиросками-сигаретами не увлекаешься, а от них, между прочим, крепость тела и характера. Деревенские мужики только на первый взгляд просты и немудрёны, а на самом деле любую жизнь, любого человека, хоть сельского, хоть городского, глубоко и насквозь понимают. С ними ухо надо держать востро.

  Ну, а к женщинам отцу и вовсе подходить было не резон. Они при нём все свои сокровенные тайны-зависти сокроют и непременно скажут  ему  насчёт жены что-нибудь с ехидной подначкой и подковыркой. Причём так хитро и так издалека скажут, что не сразу и поймешь все их иносказания, за которыми прячутся непереносимые обиды на Володьку, коварно обманувшему их надежды. Например, заведут разговор о гармошке. Дескать, раньше, в молодые свои доармейские годы играл он повеселей и поразгонистей: и вальсы, и страдания, и «сербиянку с выходом», а нынче одни только стариковские переплясы про Лявона и Лявониху. Или молодая жена не разрешает?

  Отец, хорошо  предвидя все эти потаённо-замысловатые мужские и женские разговоры, избежал их не мене хитро и умело.

  Как только гости начали выходить во двор на перекур и отдых, он взял Алёшу за руку и тихонько сказал ему:

        - Пойдем, я покажу тебе наш сад и речку.

   Алёша очень обрадовался этим словам и этому предложению отца, потому что на какое-то мгновение остался в чужом пока для него доме как бы совершенно один, всеми  брошенный и оставленный. Мать, истосковавшись без курева, ушла с мужиками; бабушка занялась праздничным столом, отец складывал гармошку (застёгивал её поверх мехов ремешком),  а  захмелевшим гостям и вовсе не было до Алёши никакого дела. В праздничной суете и гомоне он растерялся и едва не заплакал от обиды, что остался один никому не нужный.

  И вот отец так вовремя  и так заботливо вспомнил о нём.

  Он ловко открыл  щеколду на садовой калитке-штакетнике, и они, никем не замеченные, в одно мгновение исчезли за ней и оказались в саду.

 Впрочем, кот Трофимка, заметил и, проскользнув  сквозь штакетины, отправился за ними следом.  Но он  беглецам был не помеха, хотя отец, приметив Трофимку, вальяжно шагающего по тропинке, назидательно и сказал ему:

          -Вот сейчас тебе от Жучки достанется!

          - А кто такая Жучка?- не выпуская отцовской руки, спросил Алёша.

          - Жучка?! - как бы удивился отец, что Алёша до сих пор ничего о Жучке не знает.- Это, брат, такой зверь, что только держись!

   Алёша посильнее сжал отцовскую руку и стал с опаской оглядываться по сторонам, чтоб увидеть какую-нибудь страшную-престрашную собаку, от которой только держись… Но  пока никакой собаки видно не было, и Алёша быстро успокоился: рядом с отцом он никакой, самой злой собаки не боялся. Отец вон какой большой и сильный, он Алёшу от любой собаки оборонит.
  Весело подпрыгивая на торной песчаной тропинке, он принялся рассматривать сад.

  Никогда после: ни в детско-юношеской своей, ни во взрослой  жизни не доводилось  Алексею видеть подобного сада.

  Посадил его, вернувшись с войны, дедушка Алексей Степанович. Причем, как умно, по всем садоводческим правилам (так отец объяснил) посадил. Посередине двумя длинными уходящими к виднеющейся вдалеке реке рядами  росли самые главные деревья: яблони и груши разных диковинных для Алёши сортов. Отец, указывая то на одну, то на другую яблоню или грушу, пояснял ему:

        - Это – житница, это – антоновка, а это  груша – зимняя, мичуринская.

   Чувствовалось, что в садовых делах отец понимает ничуть не хуже дедушки Алексея Степановича,  а может, даже и лучше. Дедушка был садовником,  родителем и строгим воспитателем всего посаженного им сада, а Алёшин отец – его ровесником, товарищем-другом. Они вместе, наперегонки, росли, играли в разные детские игры, прятки и догонялки, доверяли друг другу во все свои самые секретные секреты.

  Слова, которые произносил отец, указывая на яблони и груши, были Алёше незнакомыми (и даже чуточку смешными: семеринка, житница, пепен), но очень интересными, и Алёша сразу их всех запомнил.

   С левой стороны сада, по меже, словно выстроившись в затылок, стоял такой же длиннющий ряд вишен и черешен, а с правой – слив, белых, желтых и синих, (правда, сейчас они еще не поспели и все были просто зелёными). Внизу под вишнями и сливами росли забранные в деревянные оградки кусты чёрной и красной смородины, крыжовника и отдельной широкой ленточкой – малина, тоже белая и красная. Все стволы деревьев были выкрашены по поясок известью, и от этого сад казался белым, насквозь пронизанным солнцем и каким-то по-особому чистым, как будто в раннем весеннем цвету.

  Так, узнавая всё новые и новые деревья и запоминая их названия, они дошли с отцом и ни на шаг не отстающим от них Трофимкой до середины сада, до высокого садового колодца-журавля

   Алёша   хотел тут же обследовать этот колодец, заглянуть внутрь его (глубокий он или мелкий?) и  попросить отца, чтобы тот наклонил длинный-предлинный клюв журавля с ведерком на конце в тёмный зев бревенчатого колодезного сруба и зачерпнул воды, но тут вдруг из укромной будочки, которую Алёша вначале и не приметил, выскочила маленькая чёрно-белая собачка, привязана на цепочку. Она несколько раз действительно сердито, но как-то смешно залаяла, а потом мгновенно замолчала и, поводя из стороны в сторону острой мордочкой, стала с удивлением смотреть на отца, на Алёшу и на Трофимку, который безбоязненно подошёл к собачке совсем близко и  самовольно понюхал-попробовал в алюминиевой мисочке её еду, словно проверял – вкусно или невкусно.

       - Не узнала, что ли? – присел на корточки перед собачкой отец.

  Та в ответ радостно взвизгнула и, винясь перед отцом за сердитый свой лай, уткнулась  мгновенно замершей мордочкой в его ладони.

        - Вот то-то,- простил её отец за ошибку, отстегнул цепочку и подтолкнул к Алёше.- Это Алексей,- наставительно сказал он собачке, – новый хозяин. Смотри, не обижай его!

  Собачка опять весело взвизгнула, приподнялась на задних лапках, а передние положила Алёше на грудь и вдруг лизнула его в щёку шершаво-мокрым языком. Алёша не растерялся, погладил её по спине и бокам, осторожно потрогал даже за мягкое обвислое ухо (чёрное в белых, будто бабочки-мотыльки подпалинках). Собачка обрадовалась его вниманию и храбрости и ещё несколько раз лизнула в щёку. Так они познакомились и сразу подружились с Жучкой.

  Трофимка, Трофим Иванович, правда, почему-то отнесся к их знакомству ревниво, обиженно фыркнул и взобрался на сруб колодца, как будто говоря: «Мне-то какое дело до вас; я сам по себе, хочу - сижу на колодезном срубе, а захочу – так и вовсе уйду домой к бабушке Устинье, я ведь за цепь не привязан.

   Но никуда Трофимка, конечно, не ушёл, а вскоре спрыгнул на землю, потерся вначале о ноги отца, потом Алёши, а потом, прощая Жучке её несерьёзное поведение, замурлыкал и  прикоснулся к её холодному длинному носику своим горячим и кругленьким.

  Дальше, к реке они пошли уже вчетвером. Впереди отец за руку с Алёшей, потом Жучка и в конце, замыкающим Трофимка. Как и полагается замыкающему, он изредка оглядывался назад, проверял, не крадется ли кто за их колонной-цепочкой, опасный и злой. И если бы крался, то Трофимка вступил бы с ним в смертельную схватку, и со всей доблестью и отвагой оборонил бы верных своих товарищей.

  Реку Алеша увидел ещё издалека. Была она очень широкой (много шире курских рек, Сейма и Тускари) и в эти предвечерние часы какой-то полусонной, тихой, как будто засыпающей. Речные берега (и левый, и правый) густо заросли лозовыми и ольховыми кустами, низко склонившимися к воде, тоже уже, казалось, полусонными. Тишину нарушали лишь редкие всплески играющей на самой стремнине рыбы, да беспокойное щебетание маленьких чёрных птичек, которые стайками и поодиночке носились над рекой, то низко и опасно припадая к воде, словно хотели нырнуть в её тёмную глубину, то взлетая высоко в небо и становясь совсем невидимыми.

          - Это  ласточки-касатки,- объяснил отец.- По-нашему – щурики. Они живут вон там, на том берегу в песчаных норках.

  Алёша посмотрел, куда указывает отец, и действительно увидел на крутом песчаном обрыве множество ямочек-норок. Ласточки время от времени заныривали туда, бесследно терялись там и затихали. Алёша даже боялся, что они ни за что не выберутся  из песчаных  подземных лабиринтов, заблудятся в них и останутся там навсегда. Но ласточки всего через мгновение-другое стремительно выпархивали назад  и с радостным щебетанием присоединялись к своим стайкам.

  Обогнув несколько лозовых заросших понизу густой травой-осокой кустов, отец вывел походную их колонну на луговую поляну.

  И там оказалась лодочная привязь. За громадную лежащую на бугорке, возле воды корягу было привязано цепями и примкнуто (так сказал отец) замочками множество лодок. Замочки были самых разных размеров и очертаний, от  совсем маленьких, почти игрушечных, которые, казалось, ничего не стоит открыть обыкновенною булавкой, до неимоверно больших, старинных: винтовых и амбарных, как опять-таки пояснил отец. Они висели на цепях так тяжело и неприступно, и одним только уже своим видом говорили любому подходящему к привязи незнакомому человеку: «Не смей брать чужую лодку, иначе…»

  Что могло быть иначе, Алёша придумать не успел, потому что отец вдруг указал на одну небольшую, но очень ладную, соразмерно сделанную лодку, которая незаметно колыхалась на воде в самой середине привязи:

        - Это – наша!

  Чуть оттолкнув  в сторону остальные лодки, отец подтянул «нашу» повыше, на  песчаный берег, взошёл в неё и позвал Алёшу:

         - Смелей!

   Алёша немного поколебался: всё-таки лодка была зыбкой, с невысокими бортами и острым, по щучьи колючим носиком, к тому же она, едва не зачерпывая узенькими этими бортами воду, колыхалась на расходящихся кругами волнах, которые поднялись, когда отец отгонял в сторону чужие лодки.

          - Смелей. Смелей!- ещё раз подбодрил Алёшу отец, и, видя, что тот все-таки робеет, протянул навстречу ему руки.

  Алёша преодолел свою робость, удачно перешагнул через бортик, и не поскользнулся, не упал, а сделал два твёрдых, устойчивых шага по засмоленному чёрной смолой днищу лодки – и оказался в руках отца.

  Тот подхватил его очень высоко, прижал к груди и, ловко переступая через порожки и лавочки, понес в дальний конец лодки, который называется кормою. От упругих отцовских шагов лодка начала раскачиваться ещё сильнее, корма погружалась всё глубже и глубже в воду. Алёша опять заробел, посильнее обнял отца за шею и даже закрыл глаза.

  Но ничего страшного не случилось. На корме тоже была лавочка, правда, не продольная и  почти трёхугольная, зато гораздо шире двух других, устроенных посередине лодки.

   Тесно  прижавшись друг к другу, они с отцом сели на корме и стали весело звать к себе Жучку и Трофимку:

         - Идите к нам! Не бойтесь!

  Но Жучку и Трофимку и звать не надо было.

  Жучка, повизгивая и почти кувыркаясь от радости, что оказалась на свободе, отстегнутая от цепочки, да ещё со старым и новым хозяевами, в два прыжка заскочила в лодку и уселась на ближней от Алёши  и отца лавочке.

  А Трофимка, Трофим Иванович, и здесь повел себя степенно и несуетно. Мерным неспешным шагом он подошёл к лодке и занял место на щучьем  передке-носочке, вмиг превратившись из замыкающего во вперёдсмотрящего.

  На реке пахло незнакомыми Алёше водяными травами (потом он узнает от отца, как они все называются: кувшинки, водяные лилии, аир, водяной буряк и ещё многие другие), лозой-красноталом, ольхой и черёмухой, куст которой рос неподалёку от привязи.

  Алёша совсем осмелел рядом с отцом на лавочке, опустил руку в воду и, взбаламучивая её, поиграл в глубине ладошкой и пальцами. Вода была по-вечернему тёплой и чуточку щекотной. Тёмной она казалась только на глубине, а когда Алёша выдернул руку  на поверхность, вода объявилась чистой и прозрачной, как стеклышко.  Прозрачными бегущими одна за другой капельками она начала стекать по ладошке и пальцам Алёши и с гулким бульканьем падать рядом с бортом лодки.

  И как только первая звонкая капелька упала в воду, так тут же в недалёкой мелководной заводи обозвалась, словно заговорила с Алёшей, первая вечерняя лягушка:

         -  Ква – ква – ква!

  Вслед за ней обозвалась и вторая, и третья, и вскоре в заводи уже на все лады пел настоящий лягушачий хор.

         - А у нас говорят, что лягушки «кумкают», – вмешался в этот хор отец.- Послушай!

   Алёша послушал, и действительно оказалось, что лягушки протяжно и  наперегонки повторяют:

        - Ку-м-м  -  ку-м-м -  кум!

   Лягушки, наверное, квакали бы, кумкали и дальше, но их напугала Жучка. Она вдруг приподнялась на лавочке, вытянула мордочку в сторону заводи и принялась громко и угрожающе лаять.

        - Ну, вот ещё чего!- пожурил её отец. – Пусть поют!

  Трофимка тоже не одобрил запальчивого поведения Жучки. Он посмотрел на неё недовольным колючим взглядом и тяжело переступил с лапы на лапу, словно намереваясь перебраться к Жучке на лавочку, чтоб приструнить её уже по-настоящему. Но потом всё-таки остался на месте, несколько раз ворчливо фыркнул, как будто извиняясь за Жучку пред Алёшей и отцом, мол, что с неё возьмёшь, целым днями сидит на цепи, вот и разбаловалась от скуки и безудержно лает на кого ни попадя.

  Жучка и вправду устыдилась своего поведения, перестала лаять, но с любопытством и охотничьим азартом продолжала смотреть на заводь.

  Лягушки, как только Жучка замолчала, осмелели и опять подняли несмолкаемый гвалт: квакали и кумкали громче прежнего, а некоторые вспрыгнули на широкие листья кувшинок и оттуда начали дразнить и передразнивать Жучку, зведомо зная, что они ей недоступны не только в илистой,  вязкой глубине заводи, но даже здесь, на зелёных плавучих листьях кувшинок.

  Алёше интересно и весело было наблюдать за всем, что происходило на реке: и за игрой на стремнине крупной  полусонной рыбы, и за полётом ласточек-касаток, и за соперничеством лягушек с Жучкой. Он готов был сидеть здесь до самого позднего вечера, но отец вдруг поднялся с лавочки и сказал ему:

        - Завтра утром мы с тобой пойдем на рыбалку, а сейчас давай возвращаться домой  -  мама заругается…