04. Красная книга.

КРАСНАЯ КНИГА

- Неужели я никогда не вернусь в Россию? - вопросил сам себя сеньор Деметрио, и рука его, которой он подавал какой-то знак служанке зависла в воздухе - большая красивая рука старого человека сделала странное, почти ритуальное, движение и опустилась на колено. И это означало, что рука ушла от мысли. Старый эмигрант замер надолго и недоуменно прошептал.

- О чем это я?

И в это мгновение Умберто аль Сугараи все понял. Он понял, почему сеньор Деметрио так долго живет на свете и будет жить еще столько же и столько же - и это "столько же" будет повторяться бесконечно. Он понял это однажды душным июньским вечером, и сладкая щемящая тоска разошлась у него по всему телу совсем так же, как в тот вечер, когда он впервые увидел танец Пана на сцене Парижской Гранд Опера.

О эти русские! Казалось их ностальгия излучала вирусы, или наркотические флюиды, которые Умберто жадно втягивал в себя, как дым от марихуаны, чтобы потом в расширившемся эйфорически сознании восторженно возвращаться на эту загадочную родину, которая существовала только в бесконечно длящемся мгновении вдохновения и называлась сочетанием звуков, неповторимым на любом из земных языков. И почему это могла быть Россия, он и сам не знал. Или знал, но не доверял внутреннему знанию, пытаясь вывести логическую цепь причин и следствий этого мифа из собственной биографии, и начиная новый абзац своего романа так:

...Была ли причиной этого семейная легенда о неком русском эмигранте, встретившем на Острове Свободы прекрасную мулатку и исчезнувшем из ее жизни задолго до того, как появился на свет курчавый мальчик Умберто, более светловолосый и белокожий, чем остальные кубинские дети? А потом этот мальчик, лишившийся в раннем возрасте матери, создал в своем воображении из не вполне надежных сведений, слухов, намеков прекрасную легенду о великой любви и записал ее восторженными наивными стихами. И первые стихи имели такую силу в его судьбе, что вся жизнь бедного поэта прошла в стремлении к непонятным и парадоксальным существам, какими представлялись ему с младенчества русские эмигранты...

- Да, я уже никогда не вернусь в Россию, - повторял сеньор Деметрио и забывал свою вторую руку в воздухе столь прекрасно надолго, что Умберто успевал вспомнить и свою первую любовь - сеньору Марию, жену русского дипломата в Гаване, и недолгое студенчество в Париже, и опять - Пана, летящего над сценой Гранд Опера и зависающего в воздухе столь прекрасно надолго, что никаких сомнений уже быть не могло. Да, чем дольше он наблюдал за движениями этого старого русского эмигранта, тем яснее и отчетливее вставал перед ним облик его парижского друга, тоже эмигранта из России, всемирно известного танцовщика, исчезнувшего год назад с небосклона мировой сцены, и со сцены Господа Бога, быть может, тоже. Кто знает?..

В одних газетах писали, что он умер от спида где-то на островах, в других - что маэстро погиб в авиакатастрофе, но летел под чужим именем, была еще версия, что где-то в горах его накрыло лавиной, когда маэстро снимал свой последний любительский фильм. Чего только не писали об этом исчезновении. Но Умберто знал, что Пан должен вернуться. За все это время, даже умирая от голода, он так и не решился продать картину, которую когда-то тайком увез от Пана. Конечно, можно было бы сказать, что он украл эту картину из коллекции своего лучшего друга, но в то же время он чувствовал такое неоспоримое право на эту вещь, что ни на минуту не считал для себя это воровством. Он не знал, кто автор картины, помнил только, что Пан привез ее из России, когда стало возможным прилететь туда с частным визитом. Танцовщик интересовался своими корнями и разыскивал какие-то бумаги прадеда по материнской линии. Вместе с бумагами он привез эту картину и очень дорожил ею. Умберто сразу очаровался немного наивной абстракцией зимнего сада, выполненной в форме древнекитайских иероглифов, и когда он расшифровал их, в нем поселилась почти маниакальная жажда обладания этой вещью. Он никогда никому не говорил, какой смысл заложен в этих иероглифах, тем более, что трехстишие, оборванное на полуслове, требовало как минимум живописного триптиха для своей полноты. Но этим не исчерпывалась уникальность картины. На обратной стороне холста рукой Пана была сделана надпись, которая и делала эту картину бесценной для всех многочисленных наследников и искателей загадочно исчезнувших миллионов великого танцовщика. И никто не знал, что разгадка этой тайны находится здесь, на полуострове Парагвана, в Богом забытой Венесуэльской провинции, в штате Фальконе на самой окраине городка Пунто-Фихо, где в глинобитной хижине высохший от голода бедняк неустанно намыливает петлю и во все возрастающей эйфории всматривается в загадочные переплетения линий на холсте.

Да, несомненно, Пан должен вернуться! Он, Умберто, уже не первый год наблюдает за сеньором Деметрио - и никаких сомнений у него не осталось. Он раскрыл тайну Пана! Вот она, эта тайна!

Горящим безумным взором охватил старик затененные паутиной углы своей хижины и везде его взору предстали кипы бумаги, исписанной мелким неразборчивым почерком. Безумный взор нечеловеческого уже почти существа вспыхнул кошачьим фосфором, и злорадный всхлипывающий смех беззвучно растекся по морщинам изможденного детским недоумением старческого личика. Старик подхихикивал все громче, пугливо оглядываясь по сторонам и зажимая себе рот намыленной петлей. Словно он мучительно хотел сказать что-то и не позволял сам себе этого. Но смысл затаенного ясно сквозил в каждом судорожном движении его:

- Тайна! Тайна! Вот она!

О, он не зря изучал эти мертвые древние языки, он надежно сокрыл свою тайну. Его роман не прочтет непосвященный, его роман, написанный на оберточной бумаге, на цветных упаковках и сигаретных пачках, на этикетках и кассовых чеках - на всем, что удавалось найти на помойках, что разносилось ветром по пустыне и прибывало прямо к его порогу, здесь на самой окраине всего, что ни на есть окраинного.

Он кинулся опять намыливать петлю, словно это действие завораживало его, и было самым главным в теперешнем существовании. И чем быстрее сновали его руки по истертой веревке, тем выше поднимался он над городом, тем яснее его взору открывались городские помойки, несомые ветром по пустыне, где все пакеты, пачки, этикетки, чеки на обратной стороне были исписаны мелким нервным почерком. Ему казалось, что даже луна - да! - эта восходящая оранжевая луна на обратной стороне вся исписана его письменами.

- И никто! Никто никогда этого не прочтет! Никто!

Внезапно хижина содрогнулась, словно от подземного толчка, и красная глиняная пыль покрыла седую трясущуюся голову, забиваясь в глаза и ноздри. Старик закашлялся. Он кашлял до слез, и кашлял до тех пор, пока красноватый мрачный туман не осел глиняной пылью на каждом предмете и клочке бумаги в его жилище. Тогда он наконец-то смог открыть глаза, чтобы увидеть петлю в собственных руках и кучи мусора, покрытые красной глиняной пылью. Детское недоумение, никогда не сходившее с его лица, перешло в обиду, и взгляд старика на мгновение стал осмысленным. Он замер, не дыша, поводя широко раскрытыми глазами и взлетевшими вверх бровями.

- И никто! Никто никогда не прочтет! Никто никогда не узнает, как он учил эти древние мертвые языки и не выучил ни одного, как он любил эту женщину и никогда не встретил ее, как мечтал стать музыкантом и ни разу не прикоснулся к вожделенным клавишам. И еще!.. Еще, как мечтал он вернуться в Россию, он, который ни разу не был в этой стране, как мечтал он вернуться туда, где поэт больше, чем поэт. Как лежал он в своей хижине бессонными душными ночами, повернувшись лицом к стене, наблюдая за расползающимися трещинами по штукатурке и размышляя о том, что вот же существует общество охраны животных, общество защиты всяких меньшинств, отчего же нет общества защиты поэтов, ведь из всех тварей божьих они самые безобидные и беспомощные, и для чего-то же они задуманы Богом, для чего-то же они должны присутствовать в этом мире, ведь не для того же, чтобы просто писать стихи - нет, конечно! - они должны именно быть в этом мире, просто быть там, где им быть невозможно. И в этом есть какой-то глубокий смысл. Да просто быть! Как цветы, бабочки, птицы, тигры, змеи, игуаны... Так почему же?! Почему же это никому не приходит в голову?! Почему?! Почему всех защищают эти зеленые, а его... его... Умберто аль Сугараи... никто!

И ему не казалось это смешным даже утром, даже при свете дня. Да, он чувствовал себя какой-то специальной тварью Божьей и нуждался в защите, он хотел быть занесенным в какую-нибудь особенную Красную Книгу вместе со всеми своими собратьями по перу и иметь статус неприкосновенности, как дипломатические особы. И уж, конечно, он не верил ни одному слову сеньора Деметрио, когда тот рассказывал ему обо всех ужасах Красной России. Для него, Умберто аль Сугараи, Россия была только Красной Книгой для поэтов. И когда однажды он обмолвился об этом, сеньор Деметрио вышел из себя и долго кричал о том, каким же нужно быть дураком и в какой жить башне из слоновой кости или из черного дерева, чтобы додуматься до этого там, в своей социалистической Кубе, из которой сам же этот дурак и сбежал. Но тут Умберто достойно возразил, что это история отдельная, и он не позволит никому к этому прикасаться. Тогда сеньор Деметрио перечислил имена умученных и убиенных поэтов в России, а старый Умберто вскочил со своего места и срывающимся от обиды голосом вскричал:

- Но ведь вы помните их всех! Помните! Вы всех их знаете! А меня кто вспомнит здесь, в этой Венесуэле, или там, на Кубе, или тем более в России!

На этих словах сеньор Деметрио пришел в ярость и, наступая грудью на кубинца, вопросил громогласно:

- Да почему это должны тебя вспомнить в России, если даже меня... Меня никто не вспомнит! Меня, ведущего свой род от самого арапа Петра Великого и значит родственника Пушкина!

В ответ Умберто, пятясь, беспомощно забормотал, что все-таки он поэт, и все-таки его отец тоже был русским эмигрантом.

- Бродягой был твой отец, а не русским эмигрантом. И сам ты бродяга! - заключил сеньор Деметрио так, словно вбил последний гвоздь в гробовую доску бедного поэта..

После этого повисло не менее гробовое молчание. И хотя у старого Умберто имелись еще в запасе веские аргументы относительно того, кто лучше знает Россию и кто из них более русский, он молчал, потому что надеялся, что сеньор Деметрио все же угостит его стаканчиком "Кубэ Либрэ", и если его задобрить какой-нибудь шуткой, рому нальет побольше, а кока-колы поменьше, а потом повторит это все еще раз. И нужно сказать, надежды кубинца в этом случае всегда оправдывались, - у старого русского было доброе сердце, хотя и горячий нрав. Но именно тогда, после третьего стаканчика "Кубэ Либрэ", покачиваясь на кресле-качалке в собственном саду, сеньор Деметрио принял это решение:

- Я напишу о себе книгу.

- Как?! - поразился Умберто.

- Я выпишу из России писателя и он напишет обо мне книгу, - спокойно объяснил сеньор Деметрио, потом покосился на Умберто, допивающего свой "Кубэ Либрэ", и поправился:

- Нет. Писателя выписывать не стану. Он будет здесь пить и буянить. Выпишу я лучше какую-нибудь тихую скромную журналистку.

- Тихих скромных журналисток не бывает, - мрачно буркнул Умберто.

- Мне найдут, - отмахнулся русский и сразу повеселел. - Ты знаешь, какая у меня жизнь была! У меня столько всего было! Вот я все это надиктую, ей останется только переписать. А потом я издам книгу в России. Глядишь, кто-нибудь и вспомнит на Руси потомственного боярина вольного города Пскова.

Этого Умберто перенести уже не мог - какого-то там сеньора Деметрио вспомнят, а его... его, поэта Умберто аль Сугараи, отец которого тоже был русским эмигрантом, и может быть, даже из царской фамилии... Ведь зря же говорить не будут...

- Да чем?! Чем вы лучше?! - срывающимся голосом воскликнул он тогда. - Вы и в России-то не были! Вы все, нынешние эмигранты, и родились уже за границей. Это только ваши родители знали Россию. А вам... Вам откуда ее знать?! Но ведь мой отец тоже...

- Твой отец босяк! Голодранец! Прощелыга! Ничтожество! Он такое ничтожество, что его, можно сказать, вообще, не было!

Умберто замер потрясенный. Такая мысль ему никогда не приходила в голову

- Сеньор, вы христианин? - тихо спросил он.

- Да, я христианин! - бушевал русский.- Я православный! И я родился в России! Я там четыре года жил! Ты понимаешь?! Целых четыре года! Я все помню! А потом меня четырехлетнего увезли! И никто меня не спрашивал, хочу я этого или нет! И я знаю Россию! Никто ее не знает так, как я! И я этой журналистке тоже расскажу, потому что она тоже не знает что такое Россия. А ты... Ты...

- А я католик... - миролюбиво подсказал Умберто. Конечно, он понимал, что три стаканчика "Кубэ Либрэ" - это слишком много для сеньора Деметрио, да и для него тоже, но все-таки решился и подставил пустой стакан поближе к бутылке гавайского рома. Сеньор Деметрио тут же наполнил оба стакана чистым гавайским ромом безо всякой кока-колы и быстро опрокинул свой. Умберто последовал его примеру, и когда они опять посмотрели друг на друга, уже никаких разногласий между ними не было.

- Католик? - переспросил сеньор Деметрио, словно припоминая, о чем это они так шумели. - Ну, а я православный... Но мы же христиане... Я вот хожу в костел, потому что сам построил его, а православной церкви в Пунто-Фихо так и нет. Конечно, я мог бы построить и православную, но я подумал, что же я для одного себя буду строить, если в городе вообще нет церкви и все, в основном, католики. Я и построил этот костел...- бормотал сеньор Деметрио заплетающимся голосом. - А книгу я все-равно напишу...

- А я уже написал книгу, - вздохнул Умберто,- только ее никто не прочитает...

- А ты... Ты вместо того, чтобы книги писать, лучше булочки продавал бы.

-Я?.. - растерялся Умберто

- А что... Я вот выделю тебе ссуду... Откроешь пекарню...

- Но я же поэт!

- Какой ты к черту поэт! Ты голодранец! Я помочь тебе хочу!

Тогда ли сеньор Деметрио навязал ему эти деньги, или в другой раз, Умберто уже плохо помнит. Он помнит только, что в ответ на все повторял как заведенный:

- А я уже написал книгу... Но ее никто не прочитает... Никто. Никогда!

....Какой-то шорох в дверном проеме вывел старика из оцепенения. Он вгляделся в сумеречную пустыню сквозь петлю, словно так было виднее, и не увидел ничего... кроме... - этого солнечного полдня в саду сеньора Деметрио - ничего, кроме собственных воспоминаний.

И так ясно вспомнилась ему эта сцена в саду старого эмигранта, словно в каком-то кино заново прокрутили тот жаркий солнечный полдень. И кто-то снял этот фильм как комедию, а Умберто смотрел и плакал.

Вот уже три недели сеньор Деметрио ждал свою запропавшую где-то журналистку, и все эти три недели старый Умберто пытался расшифровать свой роман, написанный на оберточной бумаге. Клочок за клочком разбирал он свой драгоценный мусор, исписанный письменами, и плакал.

От слез и марихуаны взгляд старика все больше расплывался и наконец совсем потерялся... Взгляда не стало... Остался только стук молотка по железу и эта намыленная петля, с которой он и сам не знал, что делать, и эта мысль, которую, как гвоздь, вколачивал кто-то ему в голову:

...Боже мой! Зачем он зашифровал свой роман и написал его на каком-то птичьем языке, он, который хотел только одного - быть всеми понятым, всеми любимым... Всеми! А не только одной прирученной игуаной... И даже она предала его! Она!...

Шорох в дверном проеме настойчиво повторился, старик метнулся навстречу... и опять не увидел никого... ничего... - только петлю в собственных руках...

...Боже мой!! Что он сделал со своей жизнью! Он не написал книгу, которую могли бы прочитать люди, он не посадил дерево, с которого они могли бы снять плоды, он не родил сына... Он не родил сына! И уже никогда! И он даже не стал капитаном! А как мечтал он в детстве быть капитаном! И играть на белом рояле в белом кителе! И...

И тут он вспомнил еще про одну жизнь, он вспомнил про жизнь поэта Умберто аль Сугараи, над которой был невластен, ибо она уже не принадлежала ему и была свободна от его биографии, и заключалась только в сокровенном понимании, которое постигло его однажды душным июньским вечером в саду сеньора Деметрио, старого русского эмигранта. Именно она, жизнь поэта Умберто аль Сугараи и была Красной Книгой для него, старика Умберто аль Сугараи. Но это понимание требовало тайны, а тайна сокрытия, и поэтому он начал писать свой роман на птичьем языке, и он написал роман, который стал его жизнью и новой биографией, и который никто никогда не прочтет. Никто! Никогда!

Да, он обманул Пана и раскрыл его тайну! Но в ответ и Пан обманул его. И сохранил свою тайну! Да, Пан всегда издевался над ним! Он даже не прислал копию своего последнего любительcкого фильма! Он даже не ответил на его письмо! И теперь Умберто никогда не узнает, чем кончилась та история, та жизнь, которую они не успели досмотреть с Еленой, когда сеньор Родригес раньше ожидаемого вернулся из своей поездки в Марокко, так что Умберто едва успел унести ноги, и сеньору Родригесу пришлось довольствоваться разгромом собственной фильмотеки. Та копия погибла безвозвратно. И с тех пор Умберто преследовала навязчивая мысль, что судьба его как-то связана с этим фильмом, и то, что Пан не откликнулся на просьбу прислать новую копию, казалось ему откровенным издевательством.

Нет! Этого он Пану не простит! Последнее слово он оставит за собой! Да, он не может уйти так просто! Он напишет ему записку. Он выведет Пана на чистую воду! И пусть! Пусть никто не прочитает его роман, но записка... Записка поможет...

Старик заметался по хижине, пытаясь найти карандаш и чистый клочок бумаги. В это время второй, странный, как будто подземный, толчок сотряс его жилище, стены завибрировали и сверху опять посыпалась красная мерцающая пыль. Старик успел подумать, что это уже не похоже на глину и тут же глаза, засыпанные порошком, пронзил непереносимый холодный свет, переходящий в пульсирующую боль, в то время как грудь разрывалась от кашля. Маленький скрюченный человек кашлял и кашлял, истекая слезами и ощущая на губах сгустки чего-то горячего и соленого. Он знал - это жизнь... Жизнь поэта Умберто аль Сугараи.