08. У Юго и Фредо.

У ЮГО И ФРЕДО

И уже уезжая, прощаясь в гавани Кабальериас, она сказала ему странную вещь...

Она сказала ему: "Умберто..."

"Умберто!" - Сказала она. и поведала историю, похожую на притчу.

- Жил-был один человек, - начала Мария. - И была у него цель. И был он стрелой, выпавшей из колчана, которая знает про свою цель, но не может достичь ее, потому что лучник ускакал далеко вперед, не заметив потери. А ведь так уж ведется, что из всего колчана только одной стреле суждено достигнуть цели, и выпавшая может оказаться именно той, но... лучник-то ускакал далеко вперед...

И стал человек странником. Долгие годы блуждал он по мрачным лабиринтам, но цель его была столь лучезарна, что свет ее проникал сквозь стены, скалы, воды, пески, и поэтому свет не мог быть путеводной звездой - свет был везде, а цель в определенном месте. Но в том направлении, в котором свет нарастал и усиливался, двигался странник. И наконец-то свет стал настолько сильным, что потемнело в глазах - и странник уперся в тупик. Казалось, совсем тонкая перегородка отделяла его от цели, такая тонкая, что для священного света она была несущественна, однако же цель его была за этой стеной.

- Довольно я блуждал, - сказал странник. - Больше не сдвинусь с места, пока не пробью эту стену.

И стал долбить стену. Он долбил ее и видел свет, и опять долбил. Он крошил эту стену по миллиметру, красная кирпичная пыль выедала ему глаза - а он видел свет и все крошил эту стену. Шли годы, а стена все не кончалась, но как будто еще толще нарастала перед ним, хотя свет по-прежнему усиливался. И тогда опустились руки у человека и в минуту слабости подумал он:

- Вот я здесь долблю эту стену, годы мои кончаются, а ведь где-то есть путь в лабиринте, который выводит прямо к цели. Не теряю ли я зря время? Может стоит рискнуть и начать все сначала. Может стоит выбраться из тупика и продолжить путь. Ведь я все-таки странник, а не каменщик. Ведь все же я стрела, хоть и выпавшая из колчана! Я не могу больше стоять на одном месте и долбить эту стену!

Но едва он сделал шаг от стены, сомнения опять охватили его:

- Но ведь есть опасность не приблизиться к цели больше никогда, и всю жизнь проблуждать в лабиринте.

Так отходил он от стены и опять возвращался к ней. И никак не мог решиться ни на что. И отчаянье охватило его.

- О, Господи! - воскликнул странник, - Если бы я мог одновременно бить эту стену и продолжать странствовать, и выйти к сокровищу своему с двух сторон. О,Господи! - воскликнул он из самой глубины отчаянья.

И Господь услышал его...

Дряхлым стариком, едва передвигая ноги, вошел странник в комнату, откуда исходил свет, но сокровища там не было. Сокровище его долбилось в стену с другой стороны... И звук этот был совсем замирающим...

- Умберто...- сказала Мария.- Умберто!

И так посмотрела на него... И больше ничего не сказала она.

И вот она опять здесь, за столом сеньора Деметрио, а он должен опять двигаться навстречу Пану, чтобы тот не захватил его врасплох. Он должен двигаться навстречу Пану, хотя всю жизнь хотел только одного - любить Марию... Но разве он виноват?! Разве только он один? Он старик и он знает жизнь - все хотят любить Марию, а любят Пана.

Пан!.. Его невозможно было не любить! И на сцене, и в жизни он был подобен самому Дионису, хотя был всего лишь Паном. На родине его предков, в Польше, так обратились бы к любому прохожему, но там, в Париже, так звали только его, по крайней мере, друзья обращались к нему только так. И он, Умберто, всю жизнь называл его только так, потому что он был его ближайшим другом. И мало кто знал об этом.

Да, они познакомились в этом маленьком парижском ресторанчике, который назывался "У Юго и Фреда". Внизу проходили занятия в балетных студиях. Умберто казалось, что даже стойка бара вибрировала от сильных упругих прыжков в классах, и кофе в чашках схватывалось легкой зыбью. Потом, общаясь с Паном, Умберто стал замечать, что танцовщика постоянно окружает эта вибрация, эта зыбь, что Пан как бы растворяет мир собой, делает его пластичным и подвижным, не вполне конкретным, не вполне материальным, не вполне реальным в конечном счете. И поэтому Пану нужно все время перемещаться в пространстве, двигаться очень быстро - танцевать, танцевать... даже когда он стоит у стойки бара. Он должен это делать, чтобы оградить мир от странной реакции, чтобы сохранить его целостность, или хотя бы видимость ее, чтобы реальность, по крайней мере, успевала адаптироваться и приобретать иммунитет против него, Пана. Должно быть, он заметил за собой эту особенность еще в детстве, и ему ничего другого не оставалось, как стать великим танцовщиком. И танцевать, танцевать, танцевать...

Захмелевший Умберто все это тут же изложил Пану у стойки бара. Пан пришел в восторг, а Хосе, который все это время исподлобья наблюдал за ними, по-детски округлил глаза:

- Тебе, правда так кажется Умберто? - спросил он.

Да, так Умберто казалось. Но что значит кажется?!

Он возмутился и заявил:

- Что значит, кажется?! То, что поэту кажется, то и является истинной реальностью. Кто еще и может выявить эту истинную реальность, если не поэт!

Пан пришел в еще больший восторг. С этой минуты они уже не расставались...

Но обстоятельства их знакомства: ресторанчик "У Юго и Фреда", стойка бара, легкая рябь в чашке кофе, улыбка Пана, собирающая в складки лукавое азиатское лицо и Хосе, отходящий в тень и взирающий на них исподлобья - все это преследовало Умберто в страшных венесуэльских снах. И если во сне он видел ад, то назывался этот ад "У Юго и Фреда", и если на следующую ночь ему снился рай, он тоже назывался "У Юго и Фреда". Обстоятельства места и времени совпали и уничтожили друг друга в его сознании, чтобы перенестись куда-то в иное, совсем в иное... - в Пунто-Фихо.

Что-то случилось в тот вечер "У Юго и Фреда", - не только с Умберто, с миром что-то случилось... Так уж казалось самому Умберто. И ему жизненно необходимо было выяснить, что же случилось. Поэтому он вновь и вновь возвращался к этим обстоятельствам, - он так часто описывал их в своих стихах, что в конце концов они расплылись в его воображении и превратились в некое облако наркотического дыма, погружаясь в которое, Умберто выстраивал воздушную башню в стиле барокко, наращивая новые подробности-завитушки. И вот уже появлялись кадки с пальмами, орхидеи и колибри, пьющие нектар из экзотических цветов - и постепенно стойка бара "У Юго и Фреда" перемещалась в маленький ресторанчик сеньора Деметрио при отеле "Вилла Реаль", где поэт частенько сиживал один в своем венесуэльском изгнании с чашкой кофе и коктейлем в длинном узком бокале. И это были лучшие его часы, когда он чувствовал себя вполне счастливым, вполне свободным, бесконечно растягивая свой "Кубэ Либрэ" и заполняя блокнот все новыми подробностями их знакомства с Паном, превращая их в подробности своей, почти что небывшей жизни, и все выясняя для себя, что же случилось тогда в этом маленьком ресторанчике "У Юго и Фреда".

В те первые венесуэльские годы у него еще был маленький кредит у сеньора Деметрио и он мог позволить себе изображать Хемингуэя в этой глухой венесуэльской провинции. Нет, не политические страсти, не поиски приключений, не тайные козни судьбы, только Пан был виновником его венесуэльского изгнания. Это он выслал его сюда, на полуостров Парагвана, в городок Пунто-Фихо, чтобы Умберто написал роман о нем. Да, Пан сам заказал ему этот роман - и оба они еще не подозревали тогда в какую игру впутались. Тут же недалеко, в Карибском море, Пан купил себе несколько островов и, выезжая на отдых, обязательно заглядывал к Умберто перечитать очередную главу. И каждый раз приходил в неистовство, с криком "Это все не то! Не то!" разрывая и топча рукопись. Тогда Умберто и пришла в голову эта мысль - зашифровать свой роман, изобрести язык, недоступный Пану, и освободиться наконец-то от его тиранической цензуры. Все дело было в том, что он не мог отказать Пану прямо, во первых - потому что он ни в чем не мог отказать ему, во вторых - потому что Пан оплачивал его работу, и огромный аванс был уже растрачен, а, проще говоря, с легкостью пущен на ветер. Да, в каком-то смысле Умберто был куплен Паном, он уже не имел права не писать о нем, но все же был волен писать на том языке, на каком ему заблагорассудится, и вывести Пана на чистую воду.

Честно говоря, Умберто опасался, что Пан придет в ярость, увидев новые главы на "абракадабре", но друг его был поистине непредсказуем. Новая игра понравилась заказчику, и он ревностно принялся за поиски ключа. И действительно, вначале Пан расшифровывал все написанное Умберто сравнительно легко. Что ни говори, а уж он-то хорошо изучил своего поэта. Но и Умберто не стоял на месте: все больше углубляясь в свой лабиринт, в тайные науки, в древние языки, он, в конце концов, изобрел язык, не имеющий аналогии ни с одним из всех известных цивилизации. И Пан впервые не смог прочитать новые главы. Этот язык не был доступен Пану, он был принципиально недоступен ему, особенность языка заключалась в том, что пропуская в первый слой смысла, он накладывал читателю этот смысл, как повязку на глаза, и все, что происходило за этой повязкой, было недоступно для Пана. Кто-то куда-то его вел, кто-то к нему прикасался, ласкал, любил, пел ангельские песни, раскручивал и кружил на одном месте, как в детской игре, восклицая за спиной: "Холодно... холодно... холодно!" Но все время у Пана была повязка на глазах, и ни разу он не услышал: "Тепло... теплее... теплее...". Он просто ничего не понимал. Но одно он знал точно: этот роман о нем. В этой игре его любили и этим лишали любви - это было то, от чего он страдал всю жизнь. И тогда Пан помрачнел. Он ничего не сказал. Он просто исчез.

Умберто только порадовался этому. Он больше не хотел писать о Пане. Он писал о сыне Марии. Пана он похоронил, измыслив ему несколько фантастических смертей на выбор читателей и самого Пана. Он пытался забыть о Пане и писать только о Марии, о ней и ее сыне. Деньги, оставленные заказчиком, скоро кончились. Голод стал привычным состоянием Умберто. Вкус хорошей еды сменился однообразной гнильцой отбросов, а вкус жизни приобрел запах его собственного тела, застоявшийся в тупиках лабиринта, куда все более углублялся поэт.

И все таки он писал о сыне Марии. Зрение падало у него. И об этом он писал тоже. Наощупь уже в полумраке он записывал на обрывке газеты:

- Зрение падало у него...

Ведь он знал, что сын Марии с детства был близорук.

Иногда по вечерам Умберто заходил в ресторанчик "Вилла Реаль" и присаживался к фортепьяно. Он знал, что сын Марии должен стать музыкантом и хотел сам прикоснуться к клавишам. Он двигался наощупь, и с каждым шагом все более убеждался в истинности своего пути.

Так же наощупь однажды ночью в поисках любого неисписанного клочка бумаги, он наткнулся на какой-то конверт. Лихорадочно исписав его с двух сторон пересказом сна, приснившегося сыну Марии, он заметил, что конверт запечатан, и значит в нем есть что-то еще, кроме детского сна Николеньки.

Вдруг это чистый лист бумаги! Его так не хватало сейчас, чтобы закончить сон. А если и нет - если там пусто! - то по крайней мере изнутри конверт еще чист и на нем можно писать. Только с этой надеждой он и вскрыл письмо.

Плотный глянцево-белый конверт изнутри был абсолютно черным. Но не это оказалось самым страшным. Конверт не был пуст. По глазам полоснул знакомый почерк. Острота зрения неожиданно вернулась к старику. Это было завещание Пана. Пан продолжал играть с ним. Умберто сам не заметил, как прочитал это завещание. Он сам не заметил, как вставил его в свой роман. Будущее его было предопределено этим завещанием. Пан напоминал ему о их договоре и сулил золотые горы. Практически, эти золотые горы были уже в кармане у старика. Нужно было только - совсем ничего! - найти две картины из живописного триптиха, где как бы (Пан делал особый упор на это "как бы") неизвестными иероглифами зашифровано хайку, поэтическое изречение о странных существах, якобы (это "якобы" тоже подчеркивал Пан!) просочившихся в нашу реальность из китайской мифологии, а на самом деле... Вот это "на самом деле" и предстояло выяснить Умберто. Если золотая гора не идет к Магомету, Магомет идет к золотой горе... Золотые горы, считай, у поэта в кармане, если только расследование о происхождении и истинной природе этих существ будет содержаться в романе. Таково было условие Пана. И для этого (Пан повторялся и подчеркивал это повторение) нужно было - уж совсем пустяк! - расшифровать это трехстишие, замысловато распределенное на трех картинах неизвестного художника - да! - только приплюсовать еще две картины к той первой, украденной у Пана.

Конечно, Пан видел эту картину у своего бедного друга, хоть тот и прятал каждый раз ее под кровать, когда заказчик являлся читать очередную главу. Но дело было не только в тайном смысле иероглифов, которые просматривались в сплетении ветвей сада, изображенного на картине. Если верить Пану, именно в таком иероглифическом порядке были выложены дощечки паркета в той комнате на мансарде, где и нужно было искать последнюю записку Пана, последнюю его волю...

Он не хотел! Не хотел читать этого! И все-таки купился... Пан знал, чем купить его. Нет, не золотом, не наградой... Тайной! Тайной, быть может, еще одного неизвестного языка. Да, Пан отплатил ему тем же. Но неужели переиграл его? Это невозможно! Это не так!

Чтобы доказать это, он и включил завещание Пана в свой роман. Вот так и получилось, что он писал о сыне Марии, а игру продолжал с Паном.

- Итак,- подводил черту Пан, - если Умберто хочет получить свою награду он должен закончить роман, но не просто закончить, он должен найти ключ к собственному роману, ключ которым могли бы пользоваться только избранные, ибо кто входит без ключа, тот и читает свое, а имеющий ключ проникает в самые глубины китайской шкатулки.