Слово о друге
Я знал его семью, знал жену и детей. И ради экономии места разскажу обо всём без эмоций. Правда, две трети моего разсказа основаны на показаниях самого обвиняемого – Салабина... Не пугайтесь, до суда или следствия не дошло, но Салабина обвинял он сам, затем его жена Наталья, а впоследствии даже и сын. Обвиняла ли Салабина горячо любимая дочь, неизвестно. Однако могла – хотя бы в мыслях, поскольку, с окончанием той эпохи, о которой речь, и по завершении «переходного периода», детей научили в школах не только заповедям защиты детских прав в семье, но и возможности несовершеннолетним детям подавать в суд на родителей – с помощью посторонних.
Салабины родили своих детей, будучи достаточно уверены в своём завтрашнем дне. Даже видя уже недостатки друг друга, существование чудесных детишек они воспринимали как оправдание своих ошибок (или своей общей ошибки). Гена постепенно пришёл к убеждению, что родители – это только врата, через которые дети приходят в нашу жизнь, и поэтому дети принадлежат не родителям, а пославшему их сюда на жительство. В таком заключении выразилась природная религиозность Геннадия. В то же время дети – это родителям Дар Свыше, только в этом смысле они принадлежат родителям.
Первенец Геннадия, Ростик, унаследовал от отца созерцательность и любовь к природе, а также священное чувство лени. Отцовская любознательность и желание учиться преобразовались у сына в жадное поглощение западного чтива типа «фэнтези» (тогда ещё печатавшихся на бумаге) – и началось всё это с хоббитов злополучного британца. Следовательно, о хорошем успевании в школе приходилось только мечтать. Салабин подозревал, что «фэнтези» сильно подорвало интеллект его сына – и тот был неспособен сосредоточиться, когда отец объяснял ему алгебру. Наталья, напротив, обвиняла мужа: «Ты слишком нетерпелив – и он тебя пугается!»
Ростик был чудесный мальчик, душевный, но мать слишком рьяно защищала право сына жить среди хоббитов. Салабин считал, что в хоббитах нет ничего поучительного.
- А ты откуда знаешь? – возражала Наталья. – И двух страниц не осилил!
Произносила это с торжеством, хотя тоже не читала про хоббитов.
Как-то Наталья наткнулась на дневник Ростика – не на школьный дневник с оценками, а на интимные записки, где были разсказы о встречах, разговорах, розыгрышах, странствиях мальчишек по окрестным полям и купаньях на заброшенном карьере... Родителей восхитило описание их мальчиком вечернего неба и его отражения в воде.
Ростик собирал ещё почтовые марки, но Салабин чувствовал, что делал это сын не из интереса, а из жажды самому казаться интересным. Когда случались гости в доме, Ростик настырно навязывал им для просмотра свои коллекционные альбомы.
Потом появилась удочка, затем спиннинг, они отодвинули филателию на задний план. Ростик отдавал краснопёрок и плотвичек старушкам, содержавшим кошек, а те воздавали ему неумеренные похвалы.
Созерцательность Ростика сочеталась с задиристостью. Наблюдая это, Салабин начинал и в Наталье видеть некую склонность к агрессии, особенно, когда жена бывала неправа. Надо, пожалуй, признать, что Наталье было свойственно чувство – разумеется, ошибочное – собственной неполноценности. Оно побудило её когда-то искать «парнишу в очках, притом образованного», а в ходе супружеской жизни то и дело обижаться, что муж её принижает и недооценивает.
Когда Салабин стал посерьёзнее относиться к своему писательству, в отношениях супругов наступил кризис. «Хорошо устроился, да? Дурочку нашёл! Я знай стой у плиты, а он будет перьями шевелить! Да на ... мне это надо?!»
[ Здесь остановимся, дорогой читатель.
Как остановился Геннадий – или что-то в нём остановилось... Дело в том, что в семье сталевара Салабина скверных слов не звучало вообще. И тогда было немыслимо услышать их с экрана или увидеть в стихотворной строке. Сверстники Геннадия в школе – те могли, конечно, «выразиться», но Геннадия это, вообще говоря, не удивляло и не задевало. Сам он только под конец жизни мог беззвучно выдыхать односложные ругательства – наедине с собой, по неосторожности, когда неприятная неожиданность, ожог или порезанный палец... короче, «с кем не бывает!» ]
Наталья осеклась, глаза её полыхнули синим пламенем и она в ярости закричала:
- Ну чо стал? Убирайся с глаз!
Пошла к окну и зарыдала.
В комнатке зарыдал Ростик, а за ним Лялька.
Салабин пошёл к детям. А надо было, пожалуй, – к их матери. Как знать?
Все втроём пошли к ней...
А серьёзное отношение к писательству пришло в самый угар перестройки и совпало с назначением в Интерклуб.
Аура этого назначения держалась недолго. Уже через месяц жена заявила Геннадию:
- Он тебя специально упёк в этот клуб, Пачкун этот, чтобы просто снять с контроля твой жилищный вопрос!
Ему нечего ответить. Она ответа и не ждёт.
- Совсем я запаршивела с этим обменом, – говорит, стоя перед зеркалом.
- Ну что ты!.. Вот только в глазах... усталость... И круги под глазами, а так – ничего, даже румянец, и волосы держатся молодцом...
- Ну тебя, совсем издеваешься! – но улыбка на лице.
(А ведь в чём-то супруга права: румянец-то её – пятнами!..)
- Скоро прыщами изойду, в доме запрусь... Не знаешь, от нервов бывает сыпь?
- Сколько угодно! – успокоил он её.
- Утешил, называется! Спасибо!
Не перешла бы сыпь – да в нервную экзему. Как аплодисменты, «переходящие в овацию» на съезде. Словесами утешаемся. Хотя книгу Горбачёва писали умные, умелые люди.
«Я на мир взираю из-под столика», – сказал Николай Глазков, поэт независимого синтаксиса. Наверняка аплодировать не хотел!..
«Век двадцатый – век необычайный...» (Гм! – сомневается Салабин. – Разве не про всякий век это скажешь?) «...чем столетье интересней для историка, тем для современника печальней.» Для историка любое время лучше, чем для нас. Только вот жизнь неповторима и коротка. Поумнеть, посовестнеть и помощнеть – не успеваешь.
Гласность – вроде самолёта с поршневым двигателем. Нечего ей делать в верхних слоях.
А жизнь смеётся над людьми, жизнь – смеётся над людьми! – как заявил новоназначенный первый интеллигент перестроенной России.
Присоединяйся, Геннадий Серафимович, и смейся вместе с жизнью – над людьми и над собой!
- Я тоже очень устал сегодня! – говорит он жене.