02.

- Эй, Димас, где бутылка?

- Да черт его знает, завалялась где-то. И сколько можно, целых две выдул!

- А ты что жадничаешь! "Целых две выдул!" Ну и что!

- А то!

Он был готов рассердиться и раздраженно вскинул брови. Захмелевший Стасик, слабеющими руками поддерживающий ластящуюся к нему Лялю, что-то промычал вроде "Ну хватит. Надоело..." Обмен репликами на время замялся.

- Да я говорю, никто не узнает. Дело простенькое, легонькое, прямо слюнки текут.

- Это у кого здесь слюновыделение началось? Собачка Павлова!

- Я тебе сейчас... собачка!

- ...так вот, когда я был в Стамбуле мне передавали, что турецкие мафиози специально охотятся за туристами-блондинами, хватают, перепродают и из их волос добывают золото...

- Ха. Уморил. Ерунда какая-то...

- А ты чего не пьешь? Засыпаешь, что ли? Нельзя, брат, почетный гость, надо, за компанию...

- За родину...

- За любовь...

Все чокнулись.

Приглашено было человек восемь-десять, некоторые уже постепенно выключались, становились, если их тормошили, сердитыми и отпускали грубые колкости. Зато девушки порозовели, жалобно просили мороженого, примостившись у парней на коленях. Кто-то пытался сдержать икоту.

- А на реке недавно что творилось! На льдине, понимаете ли, нашлись дураки, разбили палатку, зажгли костер...

- Это как на льду?

- Не мешай ты, значит, смогли.

Опять установилось продолжительное молчание. Каждый из собравшихся был словно озабочен собой, боялся вставить лишнее слово. Один Стасик внезапно протрезвел, потянулся за куском ветчины да неудачно, едва не опрокинул на скатерть. Он взорвался:

- Чего прешь, наелся, а еще мало!

Он пил. Прежде всего - ради компании и веселья, пил и хитровато-добродушно посмеивался над друзьями, задорно парировал долетавшие до него шуточные взыскания и пробовал отпускать сам свои. Всегда остававшийся настолько трезвым, чтобы оценить обстановку, Димас никогда не молчал просто так, разве что изображая крайнюю скуку и непреходящее уныние от затянувшейся речи какого-нибудь пьяненького гостя, но стоило тому сбиться, присмиреть, как он тут же въезжал в беседу торжествующим диктатором, и все моментально оживлялись, подтягивались. Невероятные путевые впечатления сменялись добротными раздумами о участи прозябающего на стройках и в сырых общагах молодого поколения, приглушенные признания перемежались подчеркнуто деловитыми возгласами типа "Еще кусочек" или "Ты уже и эту распил? Нехорошо!"

Он пил уже не из радости, бодрящего кровь желания слиться в одно целое с другими, а из злости, беспокойной предвестницы хандры. Следовало спасать положение, попробовать проявить себя перед всеми (и откуда такая ретивость?), а слова срывались с языка градом неумелых присказок, застревали в горле вместо того, чтоб идти как по маслу. Ему не было дела до того, что все пьяны и не способны оценить его красноречие. Черта два с ним! Блядь! Он шел напролом, позволял себе лишнее и даже позволил себе неподобающе взглянуть на Лялю. Ущипнул бы, за ляжку, так...

Внешне все выглядело просто и случайно. Димас и он до хрипоты в голосе перекрикивали друг друга, зачем-то обнажали свои изорванные, растрепанные души, тоску и желанья. Им внимали. Два монолога, мальчишеская борьба за внимание, дуэль, но никак не немного шумный, насыщенный диалог.

Утром он один неуверенно переминался перед умывальником. Вода в лохани стояла мутным озерцом, с расплывшимися жировыми глазками и сгустками майонеза на дне. Тряпка жадно втягивала в себя воду, с наслаждением вгрызалась в посуду, а он старался не думать, как это противно. Его нарекли "Неунывающим", надо же быть такими слепыми!

Жаловаться на произвол родителей можно лишь в определенные минуты, когда уже больше нечего сказать и надо как-то компенсировать тот разрыв между мечтами и самим собою. Димас взгрустнул. "Вот, хорошо нам, все двери открыты, все дорожки скатертью приглажены, пожалуйста, пробуй, верши, а они всё суются со своей осмотрительностью, за детей принимают. А мы кто такие?"

Незаметно наплыли сумерки. Соседние дома вспыхнули десятками однообразных мелких окошек, там закопошились жильцы, и кто-то с печалью присел у подоконника. Старый город, непоседливое скопление самых разнообразных зданий, ветхих довоенных хибар, лепившихся по откосу одна на другую, затерялся где-то вдали, исчез, как исчезает навязчивая головная боль, когда на лоб положат холодную ладонь.

- Слушай, спой что-нибудь. Угости-ка гостей!

Все встрепенулись, и он, конечно, не из скромности попробовав уклониться, вытащил из-за угла гитару и, взяв наугад пару аккордов, запел. Вернее, пели струны, а он подражал им, хотя голос, ровный и смелый, не хватал звезд с неба. Скорее он брал естественностью, именно простотою, ибо в нем любой мог открыть самого себя, разве что не столь талантливого.

Он пел, и пухлые розовые лица с неловкими улыбками склонялись к нему. Затаив дыхание, жадно ловили негромкие звуки, словно вдыхали их - ненасытно, требовательно. Кто-то тайком икал. Скорее, от волнения. Ляля мечтательно облизывала губы. Толик уперся взглядом в стол, не шевелился. Один Димас позволял себе восторг, он слушал его пение раз сто-двести и испытывал удовольствие, что это он, такой-то-такой-то, открыл всем такого чудного самородка.

Он ни о чем не думал.

Пел:

Выхожу один я на дорогу.

Сквозь туман кремнистый путь блестит;

Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,

И звезда с звездою говорит.

Хотелось еще, но тут попросили блатных, хорошо знакомых и привычных. Отменно же он их знал, пел и бренчал не без блеска, кое-где подвывал, жалобно закатив глаза, а перед глазами со скрипом вертелась старая заезженная пластинка. Он не хотел быть пластинкой.

Расходились неохотно. Вызвался проводить и застрял сам, но злой восторг и восхищения сделали свое дело: он опять простил себе. Пустоту простил. А ведь божился как; как не хотел!

Он смеялся, размахивал руками, взобравшись на чью-то припаркованную машину, с детской беззлобностью прыгал приятелям на плечи, оглашая пустынный переулок протяжным "Ноо!" Потом случайно поскользнулся и чуть не расквасил себе в кровь лицо, но подоспели, удержали. Тамара бросила комком снега в Лялю. Та визжала.

Остановились в баре. Друзья не пускали его, он не отставал от них, позволил себе поругаться со Стасом, потом тот лез мириться. Ляля не смущалась, но почему-то с ним осталась Тамара. Не разглядел?

Дневник пишут по разным причинам. Он страстно мечтал останавливать мгновения, фиксировал их скупыми штриховками и подолгу размышлял над написанным. Написанное отражало настроение. Настроение часто менялось. Он не менялся. Это и было самым страшным.

Взлететь всегда страшно. Казнить себя невозможно. Он иногда бесился до изнеможения. На спокойных улочках провинциального городка молодой звучный голос разрывался эпатирующими коммунистическими лозунгами, и, как скорые умереть бабочки-однодневки, вырывались из рук посвистывающие ракеты с ослепительными хвостами. Девушки еле сдерживали смех. Димас толкал в спину, чего-то кричал, видно, здорово ошалел.

Он хотел быть один.