05.

Для бунта был выбран самый неподходящий, расхлябанный день. Внезапные ручьи звенели вовсю, мутным потоком вырывались из канализационных труб, бегло проскальзывали под ногами, убегали куда-то вдаль, то и дело перегоняя друг друга. Бурая земля все не могла проснуться. Она, грязная, оскверненная асфальтом богиня, растянулась узкой полоской одинокого сквера, а за ним, мерцая расплывчатыми бликами автомобильных фар, светофоров и реклам, гудел город. Сегодня город задумался, разомлел от нежных, будящих душу весенних воспоминаний, словно притих, лишь все также звенели на заречной стройке подъемные краны и ворчали выхлопными газами грузовики. Народу было мало. Одинокие парочки, романтически взявшись за руки, прогуливались у дверей театра, спускались в кафе за какао, и где-то в подворотне, забытом среди гордых многоэтажек дворе, кто-то тихо играл на гармони. Немного ветхая, эта музыка наполняла опустевший центр какой-то тоской о несбывшихся мечтах, а когда в мелодии прорывались задорные моменты, нечаянно аккомпанировала неторопливой капели. Все течет, все течет... Жизнь течет.

Он один сопротивлялся этому подсознательному блаженству. Нетерпеливо дергался, ожидая когда бесконечная река машин, если не иссякнет, то разольется и застынет перед ним как покорное Красное море перед Моисеем. Наконец оно приостановилось, замерло, хищно поглядывая на пешеходов кровожадными огнями. Он торопился. Какая-то неестественная резкость в движениях объяснялась страшным сомнением, но это не было душераздирающее сомнение художника, восхищающегося и хулящего одновременно. Нет, то подгоняла нужда, а художник (валиым он считал себя по молодости лет) молчал, притаился где-то в кромешной темноте, угрюмо и пытливо поглядывая вокруг. Царствовал Великий эконом, органически не умевший швырять деньгами. Да, порою он был скуп, даже жаден, но эта вопиющая жадность не служила Мамоне, а, претворяясь в разорительных походах в книжную лавку (на что и экономились деньги), воспитывала сердце.

Сердце билось учащенно. Он с одышкой перескочил через пару ступенек, остановился перед большими стеклянными дверьми, и эти голые, безразличные двери, повинуясь электрической команде, разъехались перед ним в разные стороны. Он вошел в банк.

Какая-то толстенная старуха в выцветшей шляпке с отчаяньем возилась в сумке. Невзрачный паренек в мятых брюках деланно разыгрывал скуку и изредка поглядывал на мигающее табло. "Пятьдесят три... Номер пятьдесят три. Пятьдесят четыре..." Господи, им исполнилось бы только пятьдесят два! Он вздрогнул, его толкнули: надо-де получить билет в очередь, не загораживай дорогу другим, если ты такой бестолковый. Последнее, конечно, подразумевалось. Надломленная какой-то мелкой утратой, старуха села у окна, пуская в его сторону ядовитые стрелы. О, он был бы готов убить ее, эту серенькую, сухонькую жабу, если бы соизволил поднять на нее глаза. Не поднял. Получил номер и равнодушно устроился в сторонке. Люди все приходили, приносили с собой на подошвах сапог грязь и жижу растекшихся дорог, невольное предчувствие неторопливой весны, а пожилая уборщица, казалось, не понимала этого, беспощадно расправлялась с весной, а та все улыбалась ей задорными отпечатками подошв.

- Номер пятьдесят восемь! Номер пятьдесят восемь!

Толпа замерла в нерешительности. Неужели это его? Так? Остальное - как во сне. Он что-то лепетал, недоуменно повторял о правах и нуждах, терялся в конструкциях эстонского языка, знакомых с детства, а невозмутимая кассирша щелкала мышкой и с подчеркнуто циничным превосходством знающего человека тянула свое. "Вы понимать,- она перешла на русский.- Это чужой счет и все равно, что ваши родители. Не имеете права снимать с него. Это надо говорить с юристом. Это так нельзя".

Он трусливо попятился назад, и только у дверей сообразил, что не может уйти с пустыми руками, с разбитым самомнением и ворчанием в желудке. Отчаянье душило, с особой жестокостью срывало с души причудливые фантазийные напевы, и оставалась одна оцепеневшая от страха, немая беспомощность, на корточках умоляющая о пощаде. Он не успел еще пожалеть себя, как впоследствии вошло у него в привычку, а ринулся назад к кассе, оттолкнул какого-то представительного дядьку и закричал что-то несуразное.

"Вы не являетесь клиентом банка. Я не могу вам помочь. Идите к юристу,"- также машинально повторили в ответ.

Он оторвался от реальности.

- Сволочь!

Первое в жизни крепкое словцо было произнесено.

У юриста пришлось долго сидеть в неуютной душной приемной. В соседней комнате громко переговаривались, фыркали в нос. Он совсем вспотел. В бесформенном кожаном кресле было неудобно. Наконец выяснилось, что за визит надо платить. Денег не было. Он закричал.

Когда шел домой, уже стемнело, а как пугали внезапные закоулки, выскакивающие в свете фонарей угрюмыми дворами, где кто-то негромко копошился или просто выжидал. Во всяком случае так казалось, а еще хуже – представлялось, будто весь мир и есть череда таких странных, молчаливых тупичков, в них же, прячась за мусорниками и докуривая худую папироску, ждут своего звездного часа всякие гадкие типы в рваных пальто, с предметом за пазухой. Он содрогался, сворачивал не туда и раз прямо-таки замер, когда от обширной свалки какого-то промышленного предприятия (в двух-трех окнах еще горел свет) отделилась жалкая горбатая тень. Нищий. Он вздохнул свободнее, но все же засеменил быстрее, отгоняя от себя прочь злые ассоциации. Впрочем, торопиться не следовало. Дома никто не ждал.

Он стоял, глупый, беспомощный, среди вывороченных ящиков с отслужившими свой век вещами: разукрашенными и потертыми табакерками, клубками запутанных ниток, новенькими комплектами цветных карандашей (как беспечно покупали, авось пригодится). Он как лунатик ходил по комнатам с фонариком в руке, робко стучался в неизвестно кем запертые шкафы, поднимал на полках тучи пыли и громко чихал, просил прощения, что ли.

Сваренная тетей картошка кончилась еще вчера, а новую он не купил, боялся подойти к чуть не взорвавшейся газовой плите. Мысли рождались и умирали.

Сегодня он видел двух студийцев, они только что вышли из канцелярского магазина, как он случайно поравнялся с ними и смутился. Здорово! Что ты такой хмурый? Мы на концерт собираемся, пойдешь? "Реквием" Моцарта, классная штука. Большое эстетическое наслаждение. Знаешь сам, катарсис.

Господи, какой здесь катарсис! Они, с вежливыми глянцевыми лицами, на которых разлиновано по клеточкам все: радость, сочувствие, недоумение, - они смотрят на него, жмут руку, обещают любую помощь и, видит Бог, не врут, они обижены. Он видит это, он отходит.

Завтра обещают дождь. И это-то в феврале! Пол грязный и холодный, соседское радио включено как назло негромко. Впервые подумали, что этажом выше тоже живут. Жили...

Он битый час просидел, заполняя мудреную квитанцию за электричество. Больше жечь нельзя. И радио нельзя. Но звонок, один всего лишь звонок, можно. На другом конце провода никто не отвечает. Он не знает, что происходит там, может, бесконечная вакханалия ничем не замутненного веселья или горькое столкновение с упорной, тупой стеной, стеной повсюду. Жизнь есть тупик.