04.

Дневник

21 февраля

Вчера узнал о смерти родителей. Перезвонил домой, брат сообщил. Тут же уговорились встретиться на кладбище. (Без меня похоронили!) Брат злой и жалкий. Мне его жалко. Я беру его к себе. Сбережений на двоих хватит до середины апреля, если жить экономно (подчеркнуто). Должны: Стасик - 50 крон, Толя - 25 крон, Димас - 450. Должен: 10 крон Ирине, 15 - Яне. Следует найти надежный заработок, за торговлю дают мало, а насчет дежурства стоит выяснить. На лекции пока не пойду (братану только в этом году поступать). Обидно, что Ната видела меня совсем разбитым, а Димка, подлец, торжествует (зачеркнуто).

Он не привык сидеть за дневником долго, последний не требовал вдохновения. Писалось свободно, хотя порой к горлу подступал комок. Тогда ручка откладывалась в сторону, и он со сладкой болью ощупывал в душе ожоги, оставленные вчерашним фейерверком. Они боялись оба, кто ответственности, кто открывшегося вдруг перед ним ледяного простора. Брат боялся выезжать из дома. Все просил наоборот, переехать к нему и, даже не попрощавшись, закрыл за ним дверь. Как там было про пепел домашнего очага или что-то в этом роде?

Звонили целый день. Кто знал и сочувствовал, кто названивал просто так, бесхитростно предлагая пойти размяться в спортзал. Он благодарил, отказывался, сетовал на недавнюю гололедицу, а раз, забывшись, упомянул, что будет жить не один. «И лучше, веселее будет. Соберемся все»,- наивно, ой, как наивно гудел в ответ басок приятеля, а он не без иронии рисовал себе брата в обществе своих закадычных приятелей. Однако повторяющиеся соболезнования чрезмерно утомляли, хотя мобиль почему-то отключить не хотелось.

Уже с утра им властвовала страшная усталость, ничего не хотелось, но пришлось осилить себя и, изменяя заведенному порядку, бежать на автобусную остановку, чтобы затем трястись четверть часа в старом латышском автобусе, бессмысленно изучая замызганное грязью стекло. На лестничной клетке он столкнулся с Натой. Она притянула его к себе, прижалась лицом к его лицу, но тут же отвернулась, будто испугалась любопытства соседей, хотя в это время обыкновенно было спокойно.

Легкие шеренги облаков проплывали мимо. В коридоре кто-то опять накурил.

«Я пойду с тобой», - она словно знала.

- Нет, я один, потом. К брату надо, он не оценит...

- Ты почти не упоминал о нем. Если он такой же, как и ты, я полюблю его.

И совсем по-капитански:

- Я останусь. Ира тоже придет. В любом случае твое привольное житье шокирует кого угодно.

- Давай...

Он больше не любил ее, хотя продолжал считать своею.

Автобус ехал неторопливо, на каждом повороте распахивал дверцы, и если никто не соизволял войти, захлопывал с особой обидой. Щупленькая старушка в легкой вязаной шапочке спортсмена-лыжника вынимала из внушительных размеров ридикюля щипцы, и обеспокоенные пассажиры по инерции стали рыться в карманах. Он не смотрел на них, дорога занимала больше.

Весна давала о себе знать, и в такие редкие солнечные дни, просветленно улыбающиеся черной оголенной землей, хотелось вырваться из удушающих объятий суетливого города, с презрением бросить все дела и бежать, бежать по бесконечным чахлым лугам, с завистью осознавая, что приветливое солнце на горизонте намного впереди тебя. Неразделенный, неосуществимый восторг слабым мотыльком еле вздрагивал в груди, его перебивал иной, более задорный и грубый напев, а автобус лениво полз в гору, кряхтя и грозя развалиться.

- Teie pilet palun.

Он шел знакомыми переулками, все такими же неказистыми, озорливыми, какими они были в пору его детства, когда мальчишеское самолюбие заставляло прыгать с крыши соседского гаража, воровать горький крыжовник и кислые яблоки из чужого сада, непомерно бахвалиться своими подвигами в кругу товарищей по играм. Улыбку было невозможно сдержать. Все прошло, смелые выходки неутомимого сорванца вытеснены невеселыми раздумьями о смысле всего, о своем предназначении. «Ты, кажется, слишком категорично ставишь вопрос и злишься, что не можешь однозначно ответить на него»,- с видом знатока говаривал тогда брат, и приходилось цыкать на него, припугивать. Со своими мыслями ни с кем делиться не хотелось. И тогда он часами просиживал перед зеркалом, строил гримасы, тщеславно улыбался, видно воображая себя провинциальным дон-жуаном, принимал надменное, отпугивающее выражение. «Пошел живо, сволочь!»

Брат не понял шутки. Вообще, он как-то отдалился за последнее время, что-то сосредоточенно искал в себе, выдумывал, пестовал, и когда после долгого перерыва они наконец свиделись, внешний облик брата просто поразил: не человек, аскет от жизни, одно дуновение, порыв, и гибельная тоска, притаившаяся в мягкой, чуть снисходительной ухмылке. «Это что-то новое».

Немного удивительным показалось то редкостное рвение, с которым он принялся посвящать его в запутанные юридические дела, связанные с банковскими счетами, возможными пособиями по жизнеобеспечению, или как их там?! Брат был прирожденным теоретиком, красноречиво вещал о трудностях в правах наследования, комментировал многочисленные копии и оригиналы давно и недавно подписанных документов и несколько раз плавно перешел на эстонский язык, блистая и в нем тем же изысканным построением веских доводов и осторожных намеков. «Да для кого ты говоришь? Для себя ли, что ли?»- пришлось поднять голос.

Он застыл на полуслове.

- Я не хочу переезжать отсюда. Неужели ты не понимаешь?

- Вижу, ты сам ничего не соображаешь. По-русски говорю, переедешь! У меня нет средств платить за столь большую площадь, за наследование которой, вдобавок, мы должны выложить приличные деньжата.

Аргумент был веский. Из тех, что разят наповал.

- А мои книги, альбомы, это все...

Брат беспомощно развел руками, указывая на многочисленные книжные полки, старый мамин рояль под скромным пейзажем в духе Саврасова.

- Просто так нельзя. Я не потерплю!

Такая привязанность к забытым пыльным углам, разумеется, в чем-то умиляла, хотя вызывала мало сочувствия.

- Только книги и кое-что из мебели.

Он привык произносить последнее слово.

-Нет!

Брат поднял лицо. Оно было дико. Внезапный смерч отбросил в сторону жалобные заискивающие реплики и разразился целым каскадом несправедливых, жгучих, какниспадающие звезды слов.

- Ты ушел, бежал, а я, в отличие от тебя, вынес весь крест до конца, я был здесь до последнего, и то, что ты, возможно, именуешь рухлядью, имеет для меня прямо противоположное значение! Для меня это все живое, неоценимое, это составная часть нас... Ты, конечно, не помнишь... Всегда не помнишь, хроническое беспамятство! Да и что тебе, спрашивается, вспомнить: все дни напролет торчал на улице, возвращался в синяках и ссадинах, закатывал скандалы, а они смели думать, что таким вырасту и я... Если кто и имеет право распоряжаться здесь, то в любом случае не ты!

Удивление было слишком велико, чтобы незамедлительно ударить по переносице, сбить на пол и ударом в живот заставить вымолить прощение. «Ах, вот ты какой, гад».

- Неужели ты сам не замечаешь своей жестокости? Или, ты хочешь только казаться таким? Возьми хотя бы этот стол, смотри, до сих пор сохранился черный треугольный след бабушкиного утюга, когда она впопыхах прожгла им поверхность. А под столом находилась славная крепость отважных рыцарей или, как называл ты, военный штаб, откуда тебе так нравилось строчить пулеметом по вражьим окопам. Тамара Иванна имела по этому поводу весьма нервозное объяснение с мамой, когда ты пальнул клюквой на ее колготки, полученные с большим трудом из-под прилавка.

Он перевел дух как полководец на поле битвы: не теснят ли его полки?

- Она еще сказала, что я – настоящий разбойник, и из меня вырастет нечто ужасное, не помню что. Я рассмеялся ей в лицо.

Это выплыло само собой. Просто так, но он уже не мог больше злиться и одобрительно потрепал брата по голове. Тонкая удовлетворенная усмешка, и брат с удвоенным старанием, живо и легко, ворошит прошлое, опытнейшим хирургом извлекая из ожившей ткани судьбы самые щедрые на чувство фрагменты, истории, где задействованы они оба, разве что он – активный участник, а брат – наблюдатель, тонкий и точный. (Черт возьми, на годы запомнил и так говорит, будто вчера было!) Постепенно, моток за мотком, плетется причудливая паутина воспоминания, обвевает нежно и мягко, а старый деревянный стол, завалявшаяся в чулане коробка с маленькими автомашинами, безобразная фреска на обоях, вдохновленная чтением уайльдовского «Звездного мальчика», больше не отпугивают ненавистным дыханием несвободы. Это его почерк, его мир, а не стерильно выхолощенная квартирка в центре города, среди содома визгливых перекрестков, загораживающих свет небоскребов и мнимого оживления притягивающих, как магнит, кафе. Его мир тут, он принимал участие в его строительстве: из этого окна (нет, чуть поодаль) выбросил на проезжую часть комплект солдатиков, поспорив с братом, что те ему не достанутся, а здесь понавесил себе броских постеров с искривленными лицами пребывающих в наркотическом опьянении хиппи, что восстановило против него всю семью, особенно не терпящую кривляния бабушку. Брат тоже шалил, но им восхищались как ангелочком, и шалил он больше понарошку. Вырывалось закономерное «Ну и истории связаны с ...», но не выговорил, покачал головой.

- Мы уже не дети, ***. Представляю, как изумились бы мои друзья, приметив во мне склонность к подобным мечтаниям? Это здорово, честное слово, но пора оставить детский лепет. Разве стены, видевшие нас детьми, не мешают тебе развернуться...

- Тебе всегда мешали.

- Но зато тебе есть куда переехать, у кого жить, а в противном случае мы бы остались без жилья, просили бы милостыню у тетки или строчили жалобные письма в Москву родственникам, если они еще живы.

Подумалось: «Если ты бы остался, может, всего и не произошло бы...»

Но гордость требовала молчания.