14.

Вика с Леной чистили картошку, а Оля помогала своей бабушке заводить тесто на завтра – девчонки специально остались ночевать в Заполое, чтобы научиться выпекать хлеб «по старинке», караваем. Дом дедов Демаковых высокий, в полтора этажа, и, судя по остаткам резьбы на наличниках и вдоль стрехи, был когда-то красавцем. Полуподвал использовался под зимнюю стайку, а верх, ровно разделяемый печью с полатями на кухню и светёлку, был жилым. Когда-то мощный сруб от времени и ежегодных весенних подтопов передними нижними венцами иструхлявил и закособочился, да так сильно, что походил теперь на что-то внимательно рассматривающего у себя под ногами горбуна. Внутри давно не крашеные полы скосились, словно палуба севшего на мель корабля, так, что первое время даже ходить страшновато, в голове кружило, и казалось, что дом вот-вот окончательно загнётся и рассыплется. Но помаленьку гостьи попривыкали, и уже даже забавлялись тем, как с каким точным учётом крена хозяевами подпиленна разноногая мебель.
А ещё вчера Оля сама уговаривала Викиных и Лениных родителей отпустить подружек посмотреть бабушкины и прабабушкины вышивки бисером. И это почти путешествие – по хорошему морозу через всё село к берегу, а потом по кривой санной дорожке пару километров через продуваемую пойму речки Полы сюда, на выселки – того стоило. Прабабушка Оли, Антонина Маврикиевна, была самой известной в Перми вышивальщицей. Правда, при переезде почти всё осталось на Урале, но даже несколько её последних, созданных уже здесь цветочных натюрмортов, вводили в состояние немого восторга. Пышно-алые и пурпурно-фиолетовые розы в каплях росы, желтоватые лилии, фиалки и маки, сине-белые анютины глазки и объёмная сирень – что там! – даже самые обыкновенные ромашки и васильки, казалось, нежно дышали, переливаясь неярким живым блеском в тёплом электрическом свете. Были тут и птицы – ласточки, щеглы, голуби. Особо поразил лебедь, одиноко плывущий по чёрному фону в окружении венка из тёмно-малиновых маков. Дочери Лизе, теперь бабушке, Антонина Маврикиевна передала технику шитья, приёмы и принципы, но такого таланта в композиции и сочетании перетекающих и чередующихся цветов, у иой уже не было. Баба Лиза работала грубее, проще, и, сама понимая это, оговаривалась нехваткой нужного бисера, так что кое-где дорогое стекло приходилось подменять мутной пластмассой, и потерей старинных тонких игл. К тому же с возрастом и руки изработались, перестали слушаться пальцы.
Бисер – окрашенное металлами прозрачное или эмалевое свинцово-щелочное стекло, нагретое и вытянутое в толстостенных трубках, с последующей насечкой в кольца специальной гильотиной. Техники: вышивка, вязание крючком и на спицах, плетение, ткачество, мозаика на воске. Для одного произведения используется до пятидесяти сортов разной окраски и величины, с тратой на среднюю работу до десяти тысяч штук. Хотя техника европейского «тканья» – изготовление на станке нитяной основы с нанизанными стеклянными бусинками способом простого перебора, ведёт свою родословную из Египта, но таким же точно способом украшались одежды древних ацтеков и майяю. С самой разнообразной вышивкой по уже готовой основе – коже, холсту или бархату, мы встречаемся повсеместно по всей Евразии. В Сибири с первых лет русского присутствия бисер, наравне с железом, являлся драгоценым предметом торговли-мена.
Когда-то и на Руси бисер был товаром Византийским – «грецким», бесценным, им украшались бармы и поручи, пояса и кошели, кокошники и кички только очень состоятельные семьи, им, наравне с натуральным жемчугом и золотым витьём, шили подарочные иконы, напрестольные украшения. Особо высоко ценился бисер из колдовской, как для христиан, так и для арабов, Венеции – яркий, цветный, игристый. В Средние века тайны окраски стекла строго хранились и охранялись, семейно передаваясь от поколения к поколению, иногда умирая вместе с мастерами. Однако химия с трудом, но распутывала загадки и вскрывала запоры алхимии. Для России неоценим вклад Михайлы Васильевича Ломоносова, гением которого не только были найдены способы окрасок стёкол, но и чьими стараниями в 1792 году Сенат принял решение открыть мастерскую по отечественному изготовлению бисера и стекляруса.
Издревне использовавшаяся для выделения только контура узора или выполнения отдельных деталей декора, европейская бисерная вышивка собственно как самостоятельный и массовый вид прикладной живописи, с поражающим разнообразием форм и сюжетов, родилась и процвела с конца восемнадцатого века до восьмидесятых годов девятнадцатого. К сожалению, русские коллекционеры поздно обратили внимание на «женское рукоделие», и многое оказалось вывезеным за границу, но даже то, что собрали Г. Гальнберг, С. Троицкий, Е. Брюллова, Ф. Плюшкин, М. Ларионов и А. Пожарский, вызывает сегодня искреннее восхищение.
В России никогда не было мастеров, производящих товар на продажу специально, и все работы у нас делались как подарочные: праздничные одежды и кисеты, скатерти, салфетки, кошели, чубуки, ружейные чехлы, оклады и тесёмки нательных крестиков. С шестидесятых годов восемнадцатого века практически при каждой помещичьей усадьбе заводились свои мастерские: «вот эту рубашку подвенечную две девки вышивали год и два месяца», «чепчик – две девки полгода», «пеньюар – двадцать девок два года». Знание передавались из рук в руки, для этого девчонок лет десяти баре отправляли на выучку к уже известным мастерицам, по договорённости с их хозяевами. Высшее мастерство определялось не только тонкостью проработки рисунка, но и изнанкой – чтобы не было видно ни узлов, ни концов. Кроме того, крепящие бисер нити всегда укладывались параллельно нитям основы так, что становились практически неразличимыми.
Зачастую рядом с крепостными девушками-«пялешницами» работали и их хозяйки-барыни. Знаменитый ящичек для сигар лейб-медика Николая Первого имеет вышитую подпись: «Его превосходительству Николаю Фёдоровичу Арендту трудов княжны Ромодановской-Лодыженской в знак истинной признательности 1839 года майя 9-го числа». Сохранился и стол карельской берёзы с бисерной вышивкой по кругу около метра диаметром, с датой 1831 года и за подписью княгини Засекиной.
Много, естественно, вышивали в монастырях.
Когда в девятнадцатом веке вышивка бисером стала повальным увлечением горожанок, то в большинстве случаев за образец использовались уже готовые рисунки и руководства, выпускаемые как в России, так и привозимые из-за рубежа. Особо известна брошюра 1848 года «Новоизобретённый способ вышивания по канве со всяческого непереведённого рисунка и приложение этого способа к фабрикации ковров, скатертей, салфеток и других узорчатых материй с рисунками» Ивана Герасимова. Кроме устойчивых обязательных сюжетов – букетов и венков, пасторальных сцен, охоты, троек, детских и девишных хороводов, постепенно разрабатывалась и своя внутренняя мелкая символика, позволявшая «читать» подарок. Например цветочная: мирт означал твёрдость духа, барвинок – верность чувству, шиповник – неспособность противиться любви, жёлтая настурция обещала сохранение тайны навеки. Согласно времени, многие вышивки несли масонскую символику: крест – дух, роза – бессмертная материя, циркуль – солнце, корона – премудрость. Странно, но развитие буржуазных отношений в России не перевело, как в Европе, это истинно народное творчество на коммерческую основу, а просто погубило.

Вика срезала шкурку с картофеля по-городскому, тоненько, забывая, что нужно оставлять свиньям или в пойло корове. Ей уже не в первый раз на это указывали, но, что поделаешь, если папа офицер? Сам с пяти лет учил – чистить без прерыва, единой стружкой, и чтоб «как бумага». А ещё у Лены Бек получалось в два раза скорее. Молчаливая, абсолютно правильная отличница и аккуратистка, Лена, вслед за Олей, искренне и открыто привязалась к Вике после того, как несколько раз сходила с ними к Ираиде Фёдоровне, и теперь опекала её во всём, постоянно и до мелочей. Пока Оля восторженно о чём-то щебетала, Лена, молча морщась, починяла карандаши, поправляла шарф или воротник, отгоняла от парты мальчишек, чуть ли не провожая Вику до дома. Словно для младшей сестры старалась. Вика пыталась отвечать чем могла, но … только чем могла.
Дед Никита Авдеевич маленький, розово лысый, с какими-то смешными морщинами на темени, но в пегой, до самых глаз щетине, и весь такой круглый-круглый, словно повидавший свет колобок. Протиснувшись спиной, дед внёс здоровенную, морозно пахнущую охапку крупно поколотых дров, громко сбросил её на железо около печи. Покрепче затянув обитую старым одеялом дверь, накинул крюк:
- Всё, боле не выходим. Вам, девки, ведро под умывальником.
Долго и тщательно разувался и раздевался, с довольным покряхтыванием определяя на просушку растоптанные до неведомого размера серые валенки, штопанные-перештопанные верхонки, засаленную солдатскую ушанку. Потом так же внимательно вымыл огромные ладони, и устало подсел к столу под низко свисающую без абажура лампу, ярко забликовав обрамлённой тончайшим, как у младенца, белым пушком, потной лысиной.
- Ну, слышь, и пометелилось. По всему, мать, наша соседка опять дуркует.
Баба Лиза бросила тревожный взгляд на девочек. Дед ответно махнул рукой:
- А чего? Не боись, нас уже не раскулачишь. Старые. Да и пионер нынче не тот, родных не выдаст.
- А мы и не пионеры. Мы уже два месяца, как все комсомолки.
- Во, старая, слышишь? Умные уже.
- Никита Авдеевич, а что значит это, ну, про соседку?
- Да, дед, что? – Оля тут как тут. Глаза и рот круглые, а пальцы застыли в опаре.
- Что «дуркует»-то? Колдует. У нас же тут ведьма на краю живёт, вот и балуется. Ныне ж как раз сочельник. Ейный праздник. Из трубы аж искры летят.
И уже не только Оля замерла, а и Вика, и даже невозмутимая Лена потянулись к деду.
- И что?.. И как?..
- По разному. – Никита Авдеевич вынул из заткнутой за опалубку окна пачки порезанной газетной бумаги один листок, промяв середину, насыпал из красной железной подконфетной коробки табаку, и, ловко вокруг жёлтого пальца завернув цигарку, как следует прослюнявил. – По разному. Она же ранее со своим мужиком на другом краю жила, ближе к Оби. А как муженёк-то потонул, перебралась от реки подалее. Бают, мол, она ему сама утонуть помогла, вот он и стал приходить оттуда, совесть тревожить.
- «Бают»! Да я сама, собственными глазами его видела. – Баба Лиза с особой силой шлёпнула тестом об обмученный стол. – Ты, это, старый, приберика свой табак подале. Не ровён час, в хлеб напакостишь.
Дед трудно разогнулся, и с табуретом передвинулся к печи. За ним потянулись и девочки.
- Будешь приходить, коли не готовым помер. Да ещё вопрос, как он с ей вообще-то жил? Тоже, ведь, мужик не прост был, царствие ему небесное, ох, не прост. Знал же, что потомственную ведьму берёт.
- И что с того, что знал? Она любого за себя окрутит. Вон, на Бориску Громова посмотри. Каков парень был, а присушила и высушила. Кости да кожа. Как из Бухенвальда.
- Я не против, что ведьма много может. Но, вспомни обратно, мой-то брат, Федя, устоял. Вон, как его тогда обрабатывали, а устоял. Помнишь?
- Я-то помню, а девчонки совсем мне не помогают. Заснули или чего? Кончайте с картошкой, сковороду ставьте. Олька, закрой рот и неси масло.
Какой там «закрой рот»! Бутылку с пахучим «алтайским» Оля достала, но, если бы не Лена, то налила бы мимо сковороды прямо на плиту:
- Деда, а что такого было? Как он устоял? От кого?
Никита Авдеевич раскурил, щурясь, пустил стрйку дыма в поддувало.
- Мой брат в сорок первом сильно ранен был. Наступил на пехотную мину и ему стопу оторвало. И так ещё посекло. Четыре госпиталя сменил, пока залечили – Зарайск, Киров, Нижний Тагил, Ачинск. Вот, почти что через год после ранения и добрался из Ачинска сюда, да только родители наши к тому уже померли, и дом отдали эвакуированной учителке с её матерью и кучей маленьких братьев и сестёр. Ну, значит, увидел брат, что прибылой детворы по самую крышу, не гнать же, и попросился, раз такое дело, чтоб его от конторы на квартиру куда определили. У нас же тут в тридцатые-то годы хохлов, поляков и белорусов сосланных селили, а в войну латышей и волжских немцев подогнали. Тогда наш Заполой, почитай, поболее сотни домов был, своя школа, магазин, даже культурный клуб и комендатура. При комендатуре-то интернациональное отделение колхоза и было, «Восьмое марта» называлось. Фёдор у нас грамотный, с малолетсва уехал и при шахте выучился, а раз из-за покалеченной ноги физически работать не мог, то его записали в бухгалтеры. И, как сложно бы ни было, но определили на постой в отдельную хату. Да только к ведьме. Какой? Самой обыкновенной.

Фёдор заканчивал «сидение» над бумагами только около десяти. Проклятая теория учёта давалась трудно, и подсказать толком никто ничего не мог: Сёмушкин, у которого он принимал дела, похоже, даже таблицы умножения не читал, и складывал и делил трудодни, прибыль и расходы многоэтажными столбиками, с такими ошибками, что хоть сейчас под трибунал. Да и сама сдача была чисто символической – четыре папки по бригадам, одна общая по ферме и конюшне, одна по лесу и ещё две по зерноскладу и инвентарю разложили по столу, и вместе с председателем Кузьминым просто и крепко выпили за Федино возвращение. Счастливый Сёмушкин на следующий же день умчался на лесозаготовку, а у нового бухгалтера голова вспухла от загадок ведения учёта. Как ни странно, помогала боль. Отсутствующая стопа ближе к вечеру ныла невыносимо, и единственным способом отвлечься становилось дополуночное сведение проклятого баланса между дебетрм и кредитом.
Возвращаться по полной октябрьской темноте приходилось практически на ощупь. Вдоль заборов, то и дело перебираясь через растоптанную раскисшую глину поперечных проулков. Народ ложился рано, на всю улицу пара чуть желтеющих керосинками окошек. И одно из них всегда в его родительском доме. Бывшем его.
Как бы Фёдор ни старался, но возвращение постояльца всё равно слышали. Только вида не подавали. На кухне всегда дожидался какой-нибудь ужин – распаренная перловка или картофель «в мундире» с тарелкой вяленых ельчиков или куриной грудкой, молоко или простокваша, варенье. С едой тут напряжёнки не было – хозяйка, Катерина Гавриловна, «подрабатывала» повитушеством и знахарством. Естественно, кроме помощи в родах, она так же помогала скрывать кое-какие бабские грехи. А так как главным виновником в то и дело приключавшихся бедах молодых вдов и солдаток был начальник комендатуры, доносить на неё никто не собирался. Умела Катерина Гавриловна заговаривать грыжи у взрослых и загрызать их у младенцев, снимать горячку, слабость, ревматизм и подбирала травные настои от живота и язв. Да, мало ли. И отученный войной от излишней стыдливости, иссушённый госпиталями чуть не до чахотки, постоялец понемногу стал входить в тело. Фёдор, в темноте подъедал оставленное, ставил левый ботинок на просушку, отстёгивал протез и, как мог неслышно, приваливался за синей сатиновой занавеской на противно скрипучую кровать. И слышал, как в соседней комнате перешёптываются сорокалетняя мать со своей двадцатилетней дочерью Лялей. Надо же, какое имя. Цыганское, что ли? Не похожа. Шёпот тихий, мягко грудной, невнятный, как мурлыканье.

Седьмое ноября сорок второго отмечали и торжественно, и надрывно. Сводки с фронта приходили, мягко говоря, двусмысленные, но двадцатипятилетние Октября не пропустишь. Поэтому после несколько затянутой торжественной части с вручением грамот передовикам тылового труда и просмотра фильма «Чапаев», в перечне мероприятий значились танцы.
- Смотри, Федюня, не смойся. Нельзя обижать слабый пол, у нас кавалеров нынче по пальцам, да и то одни сопляки. – Головастый, кряжистый начальник комендатуры Симчик поправил на застиранной до белизны гимнастёрке Фёдора медаль «За отвагу». – Тем более, героев войны вообще только двое. Я для такого дела собственные пластинки принёсу. Что б не под гармонь, а по-культурному.
- А чего мне на танцах-то делать? Юлой вертеться? На одной ножке. – Фёдор смотрел чуть выше бровей успевшего заметно уже «принять» энкэвэдэшника.
- Хоть волчком. Как получится, а баб не смей обижать. Им тоже праздника нужно, сам знаешь, как они вкалывают за мужей и братьев, всё отдают на кузню победы. И в славную двадцать пятую годовщину пролетарской революции наши советские труженицы имеют право на счастье. Считай это заданием Родины. А я прослежу за исполнением.
Пластинка щёлкала и всхрипывала, но грудной, искренний голос Клавдии Шульженко охватывал всё, щедро освещённое двумя десятками пятилинеек, пространство зала до самых дальних уголков. В обитую крашеным железом большую круглую голландку подбрасывали и подбрасывали крупные поленья, но тепло в зале более исходило от самих людей, плотно сидящих на отодвинутых к стенам лавках, стоящих кружками или танцующих посредине. Старшие мужики важно кучковались у сцены под большим портретом главкома Сталина, украшенного по раме цветами из синей бумаги. Справа от портрета провисал слабо прокрашенный красноталом транспарант «25 лет Великому Октябрю». Разговоры как всегда, самые серьёзные – о положении на фронтах, о Сталине, Сталинграде, Тимошенко и Жукове. Молодняк, которому вот-вот подходил срок на эту самую войну, не сходя с центра, плясал без устали, громко хохоча и отмачивая грубоватые шуточки. Парни не столько выпили, сколько куражились, демонстрируя подругам своё бесстрашие и наступившую независимость. Совсем молодые стайкой тёрлись у дверей, готовые смыться по первому же цыку, чтобы через пять-десять минут, выкурив самокрутку со мхом «на воздухе», появиться вновь.
- Фёдор Авдеевич, вы позволите вас пригласить?
Он удивлённо обернулся на тоненький переливчатый голосок. Молоденькая учительница, которую заселили в родительском доме, смотрела снизу вверх на него так внимательно, что казалось, она даже привстаёт на цыпочки. Худенькое личико светилось огромными голубыми глазами. «Как у Снегурки».
- Так … это же….
- Я знаю. Это ничего, я подстроюсь. Главное, мне с вами поговорить очень нужно.
- Я вам ноги отомну.
- Не получится. Я ловкая. Меня Инной звать.
Они на несколько шагов выдвинулись к центру, потеснив удивлённых и восхищённых подростков: она их учительница, а он инвалид и награждённый медалью. Федор, стараясь не морщиться, переминался почти в такт, а Инна, невесомо положив руку ему на плечо, делала вид, что всё у них получается просто замечательно.
- Я знаю, вы каждое утро и каждый вечер мимо своего дома проходите. Я даже чувствую, когда. Особенно вечером. Это трудно, наверно, очень вам трудно – проходить мимо. И вот я стала бояться, что вы нас возненавидите. И хочу…
- Инна, Инночка, не говорите глупости.
- Нет, дослушайте! Мы из Харькова, там у нас тоже был свой дом. Папу эвакуировали вместе с почтой, где он служил начальником райотделения. Он договорился, и к нашему дому подъехала машина, мы закинули узлы, сели в кузов, а он на минуту вернулся за своей пишущей машинкой. И в этот момент прилетел снаряд. Какой-то очень большой, издалека. Один, говорят – случайный. И папа погиб. Поймите, мы знаем, что значит терять родителей и дом. Поэтому приходите, когда пожелаете, приходите к нам. То есть, простите, к себе. Мы стараемся ничего не трогать. Разве что дети. Но их наказывают. Не ненавидьте нас! Приходите! Приходите же!
Голубые глаза стали серыми, ярко блестящими, и Федор едва не склонился, чтобы губами убрать этот лучистый, наверно, солёный блеск. Ай-ай, Снегурка начала таять.
И в этот момент он ощутил ещё один взгляд. Злой, очень злой, до прожигающего озноба. Нервно вскинувшись, Фёдор успел заметить, как, стоявшая у печи среди нетанцующих девушек, опустила ресницы дочь его хозяйки. И пластинка окончилась.
- Я даже в мыслях такого не держал.
- И вы придёте?
- Обязательно. Завтра. А…
- Что?
- А сегодня я вас провожу. Позволите?

Фёдор возвращался напевая и «подтанцовывая». Напевал, естественно, от понятного душевного состояния, что-то вроде «скажите девушки подружке вашей», а приплясывал невольно, на обильно выпавшем и ужасно скользком снежке. Пока народ праздновал в клубе, улицы и крыши начисто завалило белым пенистым пухом. Сразу стало светло, и … вот так напевно. Он был уже в метрах двадцати от калитки, как здоровенная чёрная кошка бесшумно выпрыгнула из-за штакетника и, стремительно пересекая дорогу, сильно ударила головой прямо в протез. Федор с маху распластался на спине, чувствительно стукнувшись затылком. Даже на несколько секунд в глазах потемнело. Собравшись с силами, поднялся, подобрал фуражку и отряхнул шинель. Вот же мерзавка! Уже без песенок добрался до дома. Боль в затылке не проходила, и он впервые не тронул оставленное ему на столе.
Боль не проходила и утром. Он тяжело встал, умылся. Что же с ним вчера такое приключилось? Постоял, прислушавшись: в доме мёртвая тишина. Неужели ушли? Осторожно сдвинул занавеску и, отпрянув, густо закраснел. Вот, ядрёна вошь, ну кто дёргал на хозяйскую сторону заглядывать? Чёрт! Там на размятой постели, поверх одеяла, в сбившейся до середины бёдер сатиновой ночнушке, разметалась пышненькая Ляля. Глаза вроде бы и закрыты, но губы-то чуть подрагивали в едва удерживаемой улыбке.
Работа требовала внимания, а он словно температурил. В голове кроме шума бродили какие-то незнакомые грязные мысли, обрывки как бы чужих фраз. Они путались с собственными и, перебивая их, то и дело самостоятельно соскакивали на язык тяжёлыми матами. Фёдор, судя по недоуменным взглядам сдававших отчет конюхов, на самые простые вопросы отвечал не всегда впопад. А когда после обеда понемногу голову стало отпускать, навалилась новое искушение. Начальник комендатуры Симчик, не раздеваясь, даже не снимая каракулевой, с синим верхом, папахи медлительно намерял шесть шагов диагонали конторы и почти шёпотом мытарил:
- Ты, Демаков, явно что-то недопонимаешь. У тебя, по всему видать, в голове раздрай и саботаж. Я тебе вчера чего приказывал? Чтобы ты со всеми танцевал. Со-все-ми. А ты как к одной приклеился, так и держался. Обиделись на тебя женщины. Всем коллективом. Но, есть и ещё одно отягчающее твою вину обстоятельство. Я на этой молодой учителке сам глаз держу. Пока просто не трогаю, потому как к семейным узам не готов. Вот погуляю ещё чуток, тогда и замуж возьму. Очень хочу интеллигентку, чтоб в доме, ну, культурно было. Демаков, слышь: чего я хочу, того добиваюсь. Всё понял? И имей в виду, в этом деле я без жалости, на ранение скидки не сделаю.
Впервые Фёдор закончил работу в шесть часов. Запер сейф, сдал ключ от конторы сторожихе бабе Дусе. И отправился спать. Проходя мимо родительского дома, невольно задержал шаг. Чтобы не сильно хромать. И тут же тёмные двери из сеней отворились, высветив на крыльце Снегурку.
- Фёдор Авдеевич, вы к нам? Простите, к себе?
Он усмехнулся, прижав ладонями калитку.
- К себе, Инночка. Но мимо вас.
- Простите. А можно вас на минутку задержать?
- Можно. Даже на десять. Ну, слушаю тебя внимательно.
Снегурка по неровно разметённой дорожке подошла вплотную, крутанула вертушку. Но он крепко держал калитку, не давая открыть.
- Да я, собственно, только спросить хотела.
- Спрашивай.
Пауза слишком долгая, слишком красноречивая.
- Там, на заднем дворе … у вас колодец. Он … чистый? Или только для стирки вода пригодна?
Теперь помолчал он. Сколько ж сотен, а то и тысяч раз он черпал из этого колодца? Восемь оборотов барабана, бадья в полтора ведра. Тяжёлая лисвеничная крышка.
- Пить можно. Почистить, разве, надо бы. Если до воскресения подождёте, я помогу.
- Конечно, конечно подождём.
- Тогда, до свидания.
- До свидания, Фёдор Авдеевич.

Он был уже почти дома, как здоровенная чёрная кошка бесшумно выпрыгнула из-за штакетника и, стремительно пересекая дорогу, сильно ударила в протез. Федор, широко взмахнув шинелью, неловко завалился на спину. В глазах опять потемнело, и из носа потекла кровь.

В третий раз кошка сбила его в воскресенье, когда он потемну возвращался после чистки родительского колодца. И впервые она не исчезла сразу, а, остановившись в двух шагах, выгнув спину, злорадно зашипела. Федор, из последних сил удерживая сознание, успел разглядеть злой, прожигающий, совершенно не кошачий взгляд. И опять из ноздрей обильно хлынула кровь.

Мудрая и никогда ни во что обычно не встревавшая сторожиха баба Дуся выслушала его скорбно-внимательно, и, подкинув пару вопросов, окончательно посмурнела. Взглянув в красный угол, где вместо иконы висела репродукция с профилями Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, несколько раз наскоро перекрестилась.
- Вот что, Феденька. Научу тебя, хоть мне и достанется. Выдерни-ка ты из метлы черенок и прихвати его, когда нынче домой пойдёшь, взаместо посоха. Якобы от хромоты. А по пути пренепременно зайди к своей учителке, покалякай чуток. Коли ведьма тебя караулит, так она опять в том же месте накинется. И тут ты, милок, не оплошай: бей её по хребту, бей, что есть силы. Коли перешибёшь хребёт-то, то она от тебя отстанет. А нет – до смерти преследовать будет. Не оплошай. Я-то про твоих хозяек сразу это поняла, как оне в позапрошлом годе только приехали. Ещё те знахарки! И сама Катька колдует, и Ляльку свою обучает. Но ты всё правильно уразумел – это оне на твою мужицкую силу глаз поклали. Страшное дело. Сначала они тебя подкормят, как боровка, а потом сожрут. Ведьмы мужиков до живых костей высасывают. Только мы им хрен выкажем! Пускай Симчика пользуют. И ещё, постой, погоди, главное выслушай: как ударишь, вертай поскорее назад, в контору. Я те на лавках постелю, тут пока поспишь. Далее посмотрим, чем всё дело кончится, на чём сердце успокоится. Ну? С Богом!

Фёдор сидел на своей кухне, на родной, до той самой мышиной норки в углу под кадкой, кухне, и давился гневом. Вокруг всё было так же, как помнилось с самого детства, но и всё не совсем так. Чуть-чуть как бы сдвинуто. Или уменьшено. Пульс гремел в виски горячими безжалостными молотками, но мучительнее всего томил этот проклятый, около сердца, колючий ком. Вера Степановна, Иннина мать, бледная до окаменелости, сплошь поседевшая, хоть ещё и не старая женщина, молчала за столом напротив, а сама Инна стояла к нему спиной, вроде как смотря в окно, и всхлипывала:
- Фёдор Авдеевич, что мне делать, что делать? Мама и я… мы его боимся.
- Правильно, что боитесь.
- Но и замуж я за него ни за что не пойду.
- Да. Не крепостное право.
- И что? Что делать?
Фёдор боялся повернуть голову и увидеть её вздрагивающие под косо накинутым пуховым платком плечи.
- Я думаю, что ничего. Просто потянуть время.
- И это всё? Всё?! – Она резко повернулась, пытаясь заглянуть ему в лицо. – Спасибо, Фёдор Авдеевич, спасибо. За совет. И… заходите в любое время. В ваш дом. Заходите. И… до свидания.
Инна, сгорбившись, почти выбежала в комнату, где подозрительно тихо, якобы спали, таились четверо её младшеньких братьев и сестёр.
- До свидания.
Вера Степановна всё так же молча встала его проводить и закрыться. И словно что-то шоркнуло по тёмному окну снаружи.

Когда кошка выпрыгнула из-за штакетника, первый удар пришёлся ей прямо в лоб. Опрокинувшись, она, рефлексивно вывернувшись, вскочила, и получила ещё раз. Теперь как учили, сверху по спине, и сильно, до хруста. А потом Фёдор отступал, пятился, а агонизирующее животное, широко разевая шипящую зловонную пасть, судорожными рывками ползло на него, подтягивая несгибающиеся задние лапы. Он отступал, отступал. Даже когда кошка далеко отстала, он всё никак не мог повернуться к ней спиной.

Симчик едва не сорвал дверь, так плечом шарахнул. Кряжистый начальник комендатуры сдёрнул под себя стул, сел, широко расставив колени, махнул головой сидящей за соседним столом Райке-кассирше: «Поди, погуляй». Поиграл желваками, перегнулся поближе и рыкнул:
- Ну!
- Что?
- Ты чего, Демаков, себе позволяешь?
- А что такое?
- Да? Ты ещё и невинность строишь?
- Не понимаю, о чём речь.
- А о том, что ты руки распускаешь за пределы дозволенного. Криминал! Подстатейное дело. И ведь «там» не посмотрят ни на какие былые заслуги, если добром не кончится. В районе врачи говорят, что Ляля может так и остаться парализованной.
- Кто? Ляля?!
- О, какой ты артист. Прямо Бабочкин. Или Жаров. Да, она! Которой ты жениться обещая, пил, жрал, спал забесплатно, обстирывался, обштопывался, а теперь вот так зверски избил. Не пучь глаза, не на свидетелях. Я бы давно конвойку вызвал, да Катерина Гавриловна умоляет полюбовно всё порешить. Она сама дочку выходит, вылечит, но чтобы ты от женитьбы не отказывался. Иначе – по этапу. Из Сибири в Сибирь. Она, Демаков, Сибирь-то, ой, какая ещё большая да далёкая.
Фёдор не решался даже шевельнуться – от предельного напряжения изнутри его начали потряхивать хохотушки. Стоит только что-то сказать или просто переменить положение, и не удержишь.
- Чего примолк? Даже не раздумывай. Бери бутыль и подарок какой для невесты, и приходи вечерком с повинной. А я вашим примирителем стану.
- С подарком? Угу. А если я и Катерине Гавриловне голову проломлю? Ты разве не в курсе, что я контуженый? Справка есть, что сознание теряю. Сознание теряю, а руки действуют. Вот приду сегодня вечером, а вместо бутылки подмышкой топор прихвачу. Семь бед – один ответ. Посижу годик-другой в психушке. Нервы подлечу, отосплюсь. Кашка, компот, витамины. Потом на могилки приеду.
- Почему … на могилки?
- Кто знает, одна будет или две. А то и три. Я ж в беспамятстве, согласно справке.

После того, как половодье отступило, земля просыхала буквально по часам. В такую пору в посёлке никого, все, кто не в поле, тот на огороде: майский день год кормит. И только Фёдор уже, наверное, час одиноко топтался под осыпающейся черемухой, отбиваясь от наседающих в густой ароматной тени комаров. Но, всё же дождался.
- Инна, постой. Погоди. Когда нынче школа кончается? На каникулы?
Снегурка резанула затравленными холодными льдинками.
- Через две недели. А зачем это вам, Фёдор Авдеевич?
Как же она исхудала, истаяла. Совсем прозрачная.
- Инна, да постой ты! Милая, да что ж ты никак не уразумеешь? Да разве я от тебя бегал из трусости? Ну? Я от этого гада вас оберегал. Чтоб он не забесился до поры. А мне-то ж давно всё равно, я отвоевал, и смерть вот этими руками не раз за рога дёргал. Вам, вам бы он мог жизнь попортить. Но и я же не просто так прятался, я писал, куда мог. Во все края. А сегодня ответ на запрос получил. И вызов на работу по специальности, в Кузнецк. На шахту телефонистом. Ну? Обо всём ли вслух надо? Собирайтесь, пакуйтесь помаленьку, и через две недели уезжаем. Ничего толком не обещаю, но, там, на месте, думаю, как-нибудь да обустроимся. Уж учителки, поди, везде нужны?
Голубые глаза стали серыми, ярко блестящими, и Федор, склонившись, губами собрал этот лучистый, солёный блеск.

Дед Никита Авдеевич улёгся на высоких печных полатях, Оля стеснилась с бабушкой на панцирной кровати, а Вику с Леной широко расположили на широкой самодельной деревянной. Правда, жестковатой. В темноте после рассказа наступила особая, пережидающая метание мыслей, нестойкая тишина, в которой только облезлые ходики с тремя медведями продолжали на стене отклацкивать маятные секунды. Да снизу, из полуподвала, отчётливо доносились тяжёлое, в ожидании скорого отёла, воздыхание коровы и лёгкое топотание неугомонных овечек.
- Дед, а ещё? Расскажи ещё что-нибудь. Такое же.
- Об любви?
- Ну, деда! Ты чего? Про ведьм. И колдунов.
- А чего про них? Живут помаленьку. Знай кто, да оберегайся.
- А ты сам их видел? Видел?
- Нет, вы спать, тарахтелки, нынче будете? Или я матери скажу, что бы вас больше не отпускала? – Баба Лиза сердито повернулась в стену. – Полдвенадцатого, а они, знай, бормочут и бормочут. Из-за этого лысого заводилы, что б его. Завтра, ведь, до обеда не встанут!
- Встанем!
- Ага! Знаем, видели: с вечера-то молодёжь, а с утра так не найдёшь.
- Баб, ну, не ругайся! Нам же так интересно, так интересно. Где ещё такое узнаешь? Деда! Рассказывай, а не то больше до весны сами к вам не придём.
- Напугали! А чего ещё рассказать-то? Ведьмы, они и есть ведьмы. Днём, вроде, как просто баба, разве что глаз тяжёлый, мутный и всё в пол прячется. А ночью – раз, то собакой, то свиньёй обернётся. И давай соседскую скотинку портить. Коли собака – то овечек порежет, кур подавит. А свинья молоко у коровы высосет, да вымя так накусает, что не залечишь опосля. Хотя, при нужде, и днём может сорокой летать.
- А вороной?
- Вороной нет. Ворона колдуну прислуживает, только как помощник.
- Деда, а ты сам видел?
- Что?
- Как оборачивается.
- Сам нет. Сказывали. Мол, в пень нож воткнёт и перекувыркнётся через него.
- А, «сказывали»! Это нечестно. Мало ли кто что наврёт. С точки зрения науки никакое физическое превращение невозможно. Молекулы в одну секунду не изменишь.
- Нет, Оль, а вдруг это простой гипноз?
- Гипноз? Да-а, такое, Лен, очень даже может быть. Как бы видимость, мираж. Дед, и, правда, эти твои колдуны и ведьмы, наверное, только гипнотизируют людей.
Никита Авдеевич помолчал. Потом, кряхтя привстал, забелев лысиной:
- Людей, говоришь? И какой-такой «гипноз», если он и на лошадей такоже действует? Вот, как счас помню, мне годков десять-одиннадцать было, когда мы с отцом по первопутку поехали в Былино на свадьбу. Мать как раз Фёдором дохаживала, мы одне и отправились. Там отцову племянницу выдавали за сына тамошнего мельника. Родни с обоих сторон собралось множество. Весь день пировали-праздновали, а ближе к вечеру моему батяне вдруг что-то обидным показалось, чем-то его не уважили. Он губу надул и послал меня запрягать, чтобы домой вертаться. Лошадь в хомуте стояла, только прослабленном, ну, я затянул, взнуздал, оглобли заправил и жду. Выходит бятяня, а за ним мельник, хозяин дома, значится, и всё упрашивает остаться. Мой ни в какую, всё кого-то ругает. Сели мы в санки, развернулись во дворе, а мельник и говорит: «Не хочешь по-хорошему, оставайся по-плохому». И вдруг наша Лыска перед воротами на колени падает, храпит до вскрика, а со двора выйти не может. Батяня её хлестать. Бьёт, бьёт уж до крови, а она то на дыбы – оглобли выворачивает, то на колени припадывает. «А! – говорит батяня, - ты на ворота медвежью шерсть нацепил»! Сам взял Лыску под уздцы и силой – он здоровенный был – почти волоком вытащил. Плюхнулся в сани, махнул кулаком хозяину и заснул. А мне страшно стало: про хозяина все знали, что он, как всякий мельник, колдует, и его обижать никак нельзя. Ладно, выехали мы за околицу и порысили к дому. Едем, едем, смеркается. Вдруг лошадь сворачивает и той же рысцой дует прямо в поле. Смотрю, а там одинокий стожок чернеется. Вот Лыска до стога добежала и давай вкруг его кружить. Бежит ровно, споро, я её за вожжи, а она не слушает, круг за кругом режет. У меня-то, чего ж, силёнок оттянуть её не хватает, а батя спит, даже не похрапывает. Я тогда выскочил, повис на узде, остановил и кое-как вывернул к дороге. Пока рядом топал, всё нормально, а как в сани запрыгнул, так Лыска развернулась назад к стожку и снова посолонь закружила. Я второй раз её на дорогу вытянул, третий. Темно уж совсем, страшно. И холод стал пробирать. А отца-то никак разбудить не могу, лежит бледный, ровно мертвец, лицо строгое. Лошадь уж мокрая, в пене вся, а бежит, бежит, с заколдованного круга никак не сходит.
Никита Авдеевич снова разгорячился, сел, свеся намозоленные до черноты ноги в застиранно-голубых солдатских кальсонах. Опасно перевесившись, жестикулировал, балансируя на грани падения. Потом разом как бы увял. Эхнул, откинувшись, прилёг, и, натужно вздыхая, стал поправлять простынку, подушку, лоскутное одеяльце.
- Деда, ну, дед! А дальше? Чего дальше было?
- Чего-чего. Батяня проснулся, вывел силком на дорогу, плюнул, и поехали домой.
- И всё?
- А мало?
- Мало-о-о!
- Тогда, вон, поди-прогуляйся по улице. Сёдня соседушка точно собакой рыщет.
- Какой собакой? Настоящей? Или гипноз?
- Всё бы вам наукой щупать. Может, оно, по-вашему, и гипноз. Да её я своими глазками видел, и во второй раз не заставишь.
- Чёрная, агромадная.– Не выдержав бойкота, бессонным голосом вдруг вмешалась баба Лиза. – У Юркевичей этой осенью четыре овцы зарезала.
- Так, наверняка, это просто собака? Обыкновенная, хоть и большая.
- Всё бы так. Пусть просто. Да отчего-то днём этой собаки вроде и нет нигде. Ни лая, ни шерсти. Только ночью бегает. Ведьма это оборотенная. Спите. Нельзя про них вслух говорить, тем боле, ни в коем разе по имени называть. Они это чуют и злятся. Спите!
Вика и Лена одновременно потянули на себя коротковатое одеяло, оголив ноги, и прыснули. За ними зафыркала и Оля:
- Ага. Слушаемся.
- Ох, глупые, вы какие. Потому, что деревенские. Дикие. Хоть и в школу столько лет ходите, и косомолки уже, а ровно петиканторы какие.
- Да, бабушка, да, питекантропы! А ты, Вик, в колдовство веришь?
- Верю. У меня же папа слепым родился. А одна бабушка три раза его на закат вынесла, что-то пошептала, и он прозрел. Врачи, знакомые не верят, а мы знаем.
- Вот так, баба, а она-то городская. Кстати! А почему мы сегодня не гадаем?
- А сопливы ещё. Рано про женишков мечтать. На будущий год, может, и научу. –Баба Лиза сладко и долго зевнула. – Аха-ха! Господи, помилуй, во, слышите?
С улицы раздался ясный, с переливами и подзёвываниями, протяжный вой: «Воуоуу! Воууу!»