17.

Лёшка с совершенно излишним усилием колол сухие, бессучковые чурбаки, и в промежутках между придыханиями ворчал, вслух изводился от зависти. Да когда ж кончатся эти обноски?! Всю жизнь ему после брата всё достаётся. Всю жизнь. Хорошо, хоть подъедать за ним не заставляют, собаке отдают. А могли бы. Чего уж.
Бурление обиды вызвал вчерашний дедов подарок. Старинная, полутораметровая бердана, очищенная от ржавчины, обильно смазанная трансформаторным маслом по стволу и с затвора, с новеньким брезентовым наплечным ремнём и затёртым, самошитым кожаным подсумком, в котором тяжело желтели двенадцать заряженных гильз двадцать второго калибра, – и это Олегу. Только! Про Лёху и не сразу-то даже вспомнили.
Чоп! Чоп! Нетолстые берёзовые кругляки с лёгким стоном разлетались со второго-третьего удара, но никакого удовольствия спорая работа не приносила. Дед давным-давно из этой гладкоствольной, безмагазинной винтовки Бердана №2 забивал только свиней, а так-то она уже сто лет бесцельно валялась под кроватью. Они с братом, когда были маленькими, бывало, потихоньку вытаскивали её оттуда и упражнялись на сеновале в сборке-разборке и прицеливании. Но потом дед берданку куда-то перепрятал, а вот – вчера подарил Олегу. Самолично привёз. Не поленился. А чего было дарить-то, чего? Всё равно тот летом учиться в город уезжает, и эта берданка, как и всё и всегда, опять Лёхе по наследству перейдёт. Сам же Филиппок любил напевать:
- Ты плыви, пузырь, покеда,
Надувайся грозно.
Всё равно моя победа –
Рано или поздно.
Брат-то уже скоро уедет. Этот логический поворот словно крышку с кипящего котелка скинул – и гневная пена бесшумно осела. Так, осталось на дедовскую недалёкость лёгкое бульканье. Тем более, если вспомнить, как и почему тот поклялся отдать берданку внукам ещё в ноябре. Вот-вот, после того, как они с соседом и главным собутыльником Полу-Палычем «забили» на праздник его борова.
Павел Павлович, пятидесятилетний мужичок с ноготок, прозванный Полу-Палычем за свои около полутора метра роста, держал свиней особым способом. Он их просто прикармливал. В самую меру, лишь бы те иногда заходили во двор. Всё лето три-четыре его порося молчаливо промышляли травой и мелким воровством на чужих огородах, а с осени уже просто жили на зернотоку, где Полу-Палыч сутки на трое дежурил, а другие сторожа не могли их изгнать никаким дрыном. Вдобавок, с наступлением холодов поджарые, быстро бегающие звери покрывались длиннющими белесыми волосами, так, что издали вполне даже смахивали на белых медведей. Зарезать такую полудикую свинью было весьма не просто, ибо с раннего детства битые-перебитые, обиженные-переобиженные, заматеревшие в постоянном выживании стокилограммовые волосатики недоверчиво относились даже к хозяйским заигрываниям.
Перед убоем Полу-Палыч всю неделю выставлял во дворе корыто с запаренным комбикормом и варёным в мундире мелким картофелем. Внимательно кося злыми малюсенькими глазками, нервно похрюкивая, свиньи каждый день всё глубже заходили за ворота. Полу-Палыч ласково сюсюкал, мелкими шажочками подбираясь поближе, и через пять дней даже почёсывал их палочкой, соскребая со спины крупные чешуйки перхоти. Теперь дело было за отделением одной из особей. Когда избранник или избранница впервые оказывались запёртыми во дворе, сутки никакие уговоры и угощения не действовали. Разъярённый зверь с разгона таранил и таранил ворота, а снаружи диким визгом его поддерживали озадаченные родственники. Только после того, как они, оголодав, всё же уходили на ток, можно было пытаться осуществить задуманное злодейство. Полу-Палыч, как бы налаживая утраченный контакт, осторожно «чух-чухая», подливал в корыто запарку, и, улыбаясь, чуть отступал, пряча за спиной длиннющий, почти как Одиссеев меч, источенный на середине тесак. А из-за высокого, но хилого огородного забора медленно высовывались винтовочный ствол и шапка Филиппка. Но дальше события разворачивались весьма по-разному.
В то утро соседи, заговорщицки шушукаясь, выскользнули из-под бабского надзора раньше положенного и успели-таки накатить до «охоты». И накатить предостаточно. Поэтому Полу-Палыч чересчур решительно вышел во двор и широким жестом навалил дымящийся паром комбикорм. «Чуша-чуша-чуша!» – Боров недоверчиво стоял в углу. «Чуша, пррошуу!» – Ох, не надо было подходить к нему так близко. Что-то в движениях человека настораживало, что-то раздражало. Заподозрив неладное, хряк вдруг угрожающе рявкнул и развернулся явно для атаки.
- Филя! Стреляй!
Дымный порох заполнил двор, и, раненный самокатным свинцовым шариком в плечо, боров, дико визжа, завертелся волчком. Он только слегка задом зацепил хозяина, но тому оказалось достаточно. Потеряв нож, Полу-Палыч на карачках пятился к забору, за которым Филиппок срочно клацал затвором.
- Стреляй! Промеж глаз стреляй!
Болевой шок сменился приливом смертельной ярости. Второй заряд отрикошетил от толстенного лба, только на несколько секунд откинув набегающее животное, и по касательной усвистел в морозное небо. Но Полу-Палычу удалось вскочить с четырёх конечностей.
Спас его толстенный подшитый валенок, в который боров вцепился и махом сорвал с ноги вместе с портянкой. Полу-Палыч отличным физкультурным приёмом успел сделать «выход силой» на забор, но тут зверь всей массой ударил снизу. Полу-Палыч мгновенно перевернулся, заостренные концы двух досок, скользнув по телогрейке, глубоко зашли за кожаный солдатский ремень. Теперь он крепко висел вниз головой и вверх ногами, прижатый к забору так, что в щёлку хорошо видел, как истекающий кровищей боров опять несётся таранить хилую загородку прямо на уровне его лица.
А рядом точно так же, только перевалившись головой через забор на другую сторону, махал в воздухе ногами уронивший берданку Филиппок.
Если б не подоспевший на выстрелы, визги и крики директор МТС, с первого раза из своей мелкашки попавший хряку точно в ухо, ещё неизвестно, кто кем бы в тот вечер поужинал.

Снёсшиеся пораньше куры опасливо обходили разбросанные по всему двору поленья, неодобрительно переговариваясь с внимательно следящим с вылизанного телятами корыта за возможной воздушной тревогой петухом. Чёрно-красной «орловско-голосистой» породы, за эту зиму заметно погрузневший красавец Питер ответно успокоительно квокал, пошаркивая для порядка ножкой, но своего серьёзного глаза с неба не опускал. Ага, вот если бы сейчас да бабахнуть в высоко парящего над их улицей тетеревятника!
- Здорово, Лёха! Ну, ты прям как Стаханов, уже куба три точно натрескал. – На забор навалились вечно улыбающиеся Вовка-Кефир и Вовка-Татарин. – А чего один пашешь? Где Олежек?
- Здорово. А они сегодня с ранья на рыбалку с Димкой-Власом, Халифуллиным и Майбородой укатили, с ночевыми, до послезавтра. Заходите. Молока будете?
- «Молока» – это бы замечательно.
Неразлучные друзья даже в калитку попытались войти одновременно.
- Ну, и ладно, тогда мы к тебе. – Татарин отпил прямо из двухлитровой банки и передал Кефиру. – Слышь, я знаю, чем вашу ведьму достать.
- И я знаю. – Булькнул в молоко Кефир.
- Да и я. – Лёха накинул рубашку, заправился. – В дом-то пойдём? Чего мнётесь? Говорю: родичи на работе.
- Пошли.
Они сидели на веранде и ждали пока в калимой синеватым газовым пламенем огромной бугристой сковороде двенадцать яиц, посыпанных по ярко оранжевым желткам тёмнозелёными квадратиками лука, мутно не загустеют.
- Лёх, слышь, нам мужики с речпорта про твою собаку рассказали. Точно всё так же. И про то, как ночью овец режет, и как коров высасывает. Чёрная, лохматая. А днём её как бы и нет нигде. Короче, без балды, ведьма это. А ещё она каждое полнолуние около мостков через Полу крутится, её там не раз видели. Ведьмы же всегда или на перекрёстке или на мосту шастают.
- И чего?
- А ничего! Сегодня как раз срок, луна круглая, её можно там подкараулить и кончить. Ты верь: у меня бабка тоже кое-что такое знала, рассказывала. Серьёзно! К ней все приходили, она разные болячки заговаривала. Зубы, животы. Кровь останавливала. Так вот, оборотня можно завалить двумя способами: либо осиновый кол в сердце вогнать, либо серебряной пулей подстрелить. Мы эту собаку на кровь с живой курицы поймаем. Есть у вас чёрная курица? Бабка говорила, что мимо неё ни одна ведьма не пройдёт. И ваша тоже.
- Во-во, я уже представляю: ты её крепко так за ноги держишь, а я кол вбиваю. – Татарин нарезал хлеб удивительно ровными тонкими ломтиками.
- Лучше наоборот.
- Чем лучше?
- Не «чем», а «кому». Поясняю: мне.
«Химики», было, бурно заспорили, но Лёха, закручивая вентиль балона, почти шёпотом перебил:
- А пулей как? Откуда серебра столько взять?
- Ну, это-то мура, проблема не в серебре.
- У него есть монетка! Царский полтинник.
- А вот ствол-то где взять?
- Да, ствол?
Лёха опять тихо, раздавая вилки, признался:
- Найдём.

Малина, Олег Малиновский, был у них «на берегу» вроде Геккельбери Финна. Безотцовщина, старший над двумя сестрёнками при слабохарактерной и пьющей матери, он с первых классов привык сам хозяйничать, ответственно определяя необходимые на их семью запасы дров, картофеля, огородных солений-варений и организовывая «промышленную» заготовку рыбы, грибов и ягод. За это он всегда открыто курил, матерился, держал на продажу вонючий самогон и гонял по селу на оставшемся от умершего восемь лет назад отца древнем, малооборотистом «Урале» безо всяких прав. И ни милиция, ни школа к нему не прикапывались.
Они по недавно отсыпанной, ещё плохо укатанной и поэтому активно бьющей щебнем фары и лобовики, трассе подъехали поближе к освеченной четырьмя мощными фонарями стройке нефтеперекачивающей станции и, выключив движок, прямо по упругой траве бесшумно скатились в темноту пологого кювета. Комары как тут и ждали. Леха, словно Айвенго от сарацинов, широко отмахивался хлёсткой берёзовой веткой, а Малина, как черепаха втянувшись в брезентовую с замшевым нагрудником сварщицкую робу, старательно дымил «Севером» и шлёпал себя по неспрятанным лбу и запястьям, шёпотом кроя тупо лезущих на явную смерть кровопивцев. Закат ещё блёкло досвечивал север, когда с юга уже вздулся огромный пузырь низкой луны, неспешно выбирающейся из-за острозубой чёрноты топольков, серебрящихся под нечувствительным ветерком вершинками. Из-под лесополосы сильно пахло зацветшей смородиной, а с косо высветленной низким ночным светилом поляны какой-то не в меру заботливый перепел активно призывал: «спать пора, спать пора, спать пора».
- А тебя Олег точно не пришибёт?
- Не ссысь.
- Мне-то что? Я за тебя. Мало ли.
- А чего ей будет? Ствол весь в таких раковинах, что дробью уже всё равно не постреляешь. Старая она, да и дед ей отродясь не занимался. А для пули как раз годится.
- Всё равно, лучше б было Олега дождаться.
- Так полнолуние пройдёт.
Ага, вот по трассе, нагоняемые красным в габаритках облаком пыли, запрыгали приближающиеся фары. Это менты закончили вечернюю проверку на «химии». Синий «уазик» лихо проскакал мимо, завернул и натужно пошёл на дальний подъём. Теперь можно не прятаться.
Безначально-бесконечную перепелиную песенку оборвали приближающиеся шорох приминаемых трав и веток и приглушённые голоса. Ну, конечно же, Татарин и Кефир опять о чём-то спорили.
- Привет! – Закусанный до истерики Малина сразу поставил ногу на откинутую педальку стартера. – Всё нормально?
- Всё отлично. – Кефир протянул Лёхе патрон. – Закатали как родную.
- И я для верности на ней крест нацарапал.
- А чего ж не полумесяц, а? Ты же из мусульман?
- Да пошёл бы ты! – Татарин занял заднее седло.
- Куда-куда?
- В люльку.
- Ну, нет, я никому на колени ни за какие пряники не присяду.
- Неужто ещё девочка?
- Уж ты-то точно не узнаешь!
В конце концов, Кефир пристроился сверху на запаске, и они, утробно рокотнув, потихоньку стронулись. Мотоцикл хоть и страшный на вид, весь битый, но за двигателем Малина ухаживал.
Закатив тяжёлый «Урал» во дворик Кокошиной хибары и щедро обмазавшись от наглого комарья прихваченной Кефиром тюбичной «тайгой», они двинулись по заполойной дороге. Первым почти рысил Лёха с завёрнутой в брезент длинной берданкой на плече, за ним, с равномерным циканьем слюной через дырку в зубах на каждый столб электролинии, широко вышагивал Малина, за спиной которого в засаленном и просоленном рюкзаке испуганно икала связанная курица. Замыкали Кефир и Татарин, толкаясь и заступая друг другу путь. Болотце, со обеих сторон зависающее над колдобистой глинистой колеёй непроглядными сплетениями тальников, верб и ольхи, звенело комариной злобой, пересвистывало мышиными перекличками, бурчало, чмокало и раскатисто квакало. Надо же, какая тут по ночам жизнь!
Вот и мостки.
Вознёсшаяся почти до зенита круглая луна яро играла короной протяжных голубо-зеленоватых лучей. Такая же чёрная, как небо, чуть кривящаяся Пола отвечала широкой бело-рябящей дорожкой, а по берегам дымилась серая шкурка лёгкого тумана, курчаво прорастающего сквозь блестящие хвощи и замкнувшиеся до утра цветки куриной слепоты. Они взошли на предательски залитый неверным полуночным светом мостик и все вместе оглянулись – вслед из оставленного болотца пронзительно прокричала выпь.
- И чего?
- А доставай.
Курица, широко разевая рот, молча вырывалась из рук Малины. Ей освободили крылья и одну ногу, а за вторую толстой леской привязали к торчащему из балки здоровенному болту. Кефир короткой финкой надрезал ей гребешок – густые капельки крови, не смачивая доску, бусинками покатились по пыли.
- А теперь чего?
- Прячемся.
- Так крови-то мало. Поди, не учует?
- Не меньжуйся. Поглядим.
По коровьей тропке они отошли в сторону на полсотню метров и присели. Здесь было самое удобное для засады место – над ближним краем глинистого крутика, широко развернувшийся в тени мелких берёзок папоротник позволял незаметно расположиться всей компании, при том, что и сам мостик с привязанной курицей, и поднимающаяся к спящему в полукилометре Заполою пустынная дорога просматривались великолепно.
Расстелили брезент, присели. Минут пятнадцать вместе потаращившись на ни в чём не меняющуюся панораму, и шёпотом договорились об очерёдности наблюдения. Сухо клацнувший затвор хищно заглотил начищенную гильзу с запыжованой серебряной пулей – первым, естественно, оборотня караулил Лёха. Ладони мгновенно взмокли, под животом кололись мелкие острые ветки, не ушедший в землю корень мешал вытянуть левую ногу. Он только сморщился, когда за спиной закурили, и промолчал.
- Тихо вы, блин! – Малина цыкнул на Кефира и Татарина, изумлённо всплеснувших руками при виде того, как он вытащил из рюкзака двухлитровую банку мутного самогона. – Тихо. Ночь длинная, от речки холодно. Ну, и прихватил.
- Справедливо скумекал. А вот из чего мы её будем?
- Блин! Забыл….
- Не боись, мы бывалые и запасливые. Алле-оп! – Татарин жестом фокусника раскрыл составной пластмассовый стаканчик. – Как раз охотничий.
- Ништяк! – Кефир уже нарезал вынутое из недр сказочного мешка вслед за огненной водой залипшее мусором сало и разламывал на зубки мелкие головки чеснока. – Эх, от грязи микроб дохнет, а глист сохнет.
- Лёха, ты как-то не совсем прав. – После того, как чуть-чуть протекающий стаканчик дважды очертил равносторонний треугольник, неслышно подползший Татарин осторожно потянул берданку за приклад. От ударившей жуткой смеси запахов самогона и чеснока ближние листики мгновенно увяли. – Давай, теперь я покараулю, а ты пойди, поддержи компанию.
Следующим дежурил Малина. Между тем банка опустела более, чем наполовину, сало кончилось, только чеснок оставался в избытке. Луна, теряя жгучесть сияния, заметно сползла вниз, и разноцветные звёзды всё смелее подступали к ней, прорисовывая знакомые сочетания.
- Смотри, от Ковша по двум передним звёздочкам проводишь линию, примерно пять раз – это и есть Полярная.
- Такая неяркая, а над всем небом смотрящая.
- Правильный блатной никогда не понтуется.
- Зато козырный фраер издаля рисуется. Вон, зырь, как мигает.
- Да, и на небе свой закон.
- А снизу косишь – там воля.
Разговор всё больше как-то нехорошел. Слишком быстро и противно захмелевший Лёшка ещё пытался задавая вопросы Кефиру про его бабку, Татарину про полнолуние, но те в ответ только отмахивались. Тревожность от тумана, наполнившего речную низминку, давящая своей надменностью звёздная плотность, а, главное, назавтра никому непересказуемая неловкость от всей этой фантастической авантюры в жуткой смеси с пятидесятиградусной мутью, вызывали у «старших товарищей» защитную агрессивность. И впервые видящий «химиков» такими, впервые слушающий такую густую феню, Лёха вскоре перестал улавливать смысл произносимого, только тошнотворно ощущая прибывающую ненужную, враждебную себе блатную браваду.
- Слышь, братаны, срок катит, а где наша заочница?
- Так может и вовсе не нарисуется. Прочухала мутку.
- Да и хрен ей под кожу. Давай ещё по одной.
- Давай. Малина, бросай винтарь, ползи сюда. Лепота-то какая. Вот костерка только не хватает. Ещё малёха посидим, потом заберём курицу и зажарим.
- Зашибись!
- Кайф.
Стаканчик опять пошёл по рукам. Закусить больше было нечем, оставалось занюхивать. И Лёшке «не пошло». Давясь рвотными приступами, он на карачках отполз в сторону.
- Ты, это, с обрыва не шлёпнись!
- Ага, блюй тут.
- Кефир, а чего твоя бабка про это толкала? Ну, про курицу. Может, её уже западло хавать, может, она, ну, опущенная? Зашкваришься – ещё прохватит.
- Не прохватит! Только пронесёт. Ха-ха-ха!
- Хи-хи-хи!
Это было очень смешно. Шикая друг на друга, они почти поровну выпили ещё.
- Малина, ты почему такой щекотной фуцан?
- Не гони порожняк!
- Во, уже верно фенишь, по-братански!
- Тсс! Хи-хи-хи! Тихо!
И опять взаимно приглушаемые смешки.
По макушкам прикрывающих их берёзок сильно и коротко прошелестело сырым дыханием от реки. И в тот же момент с дороги от Заполоя раздалось звонкое: «Воууу»!
- Атас!
«Ваоуууу»! – Резонирующий в солнечном сплетении вой повторился гораздо ближе.
- Блин! Не видно ни шиша…
- А кто шмальнёт? Татарин, у тебя ж батя снайпером был.
- Нет, лучше ты.
- Ни фига, Лёхина волына, пусть он и валит.
- А где он?
«Ваоуууууу»! – Совсем рядом.
- Лёха, ты где?!
Курица на мостках слепо заметалась, гортанно крича и колотя крыльями. Кувыркаясь, она кружила по радиусу лески, как вдруг мутная тень, слишком скорая, чтобы быть правдой, переметнулась через мост, и замолчавшая курица, агонизирующими хлопками обивая лапы зацепляемого папоротника, стала стремительно приближаться прямо к засаде. Кефир, Татарин и Малина, вскочив на ноги, оцепенело слиплись, когда мимо них, буквально в нескольких метрах, чёрной торпедой пролетела огромная лохматая собака. Длинными скачками она прошила травную бровку и, мимо светящихся растерзанных дятлами берёзовых скелетов, растворилась в емноте листвяника.
- Чего? Чего было-то? – Растирая трясущимися ладонями по лицу и груди слёзы и слюни, почти протрезвевший Лёха кое-как выкарабкался на осыпной крутик. – Вы видели?!
- Сквозанула, сука!
- Косяк, мужики, вышел.
- Ну, а чего ты не стрелял?!
- Ага, пальнёшь в собаку, а потом там тётка лежать будет. И что? – Кефир не мог унять нервного хихиканья. – Прокурор-то про оборотней вряд ли послушает.
- Так сразу бы не подписывался.
- Я и не верил в эту лабуду, просто для балды ввязался. Ну, и ради курятины.
- Даже так? Просто похавать на природе? И туфту про свою бабку нам, как лохам, гнал? – Татарин от пережитого страха завёлся, и его правая рука медленно погрузилась в карман куртки. Как бы чего не вышло – Малина встал между ними:
- Ладно, не гоношитесь: этот свороток в тупик ведёт. К чвору. А вокруг болото. Мы её там запрём. И добудем.
Малина двигался впереди легко, смело, не наступая ни на сучки, ни на шишки, словно видел в темноте. За ним хрустел Татарин с берданой за плечом, потом шлёпал Лёха. Кефир шёл с нарочитым отставанием, не вполне уверенный, что ему нужно забыть всё услышанное перед этим в свой адрес.
Луна, окончательно ужавшись, присела в низкие облака, а напротив, вдоль горизонта уже чуть-чуть выбеливался северо-восток. Они перебрались через ручей в байраке, вышли в таёжку. Навстречу резко дохнуло парной сыростью. Малина молча вскинул руку, и все остановились: «Тихо. Пришли». Лёха знал этот чвор, они здесь с Петькой Ределем всего пару недель назад были и спорили – можно ли безнаказанно взять яйцо лебедя? В смысле, не случится ли что с оставшимися? Так вот кряква, у которой они вынули всего одно из восьми, всё же учуяла запах человека и бросила всю кладку.
Дело в том, что за эти три весны, с семьдесят второго, они с Петькой собрали самую большую в школе коллекцию. Кроме всяких трясогузок, щеглов и дроздов, кроме чирков, шилохвостей, чаек, чибисов и прочих бекасов и дятлов, кроме кедровки и свиристели, у них было и яйцо филина, и даже выпи – всего сорок семь видов! Проколотые с двух концов иголочкой, выдутые и высушенные, разноцветные и разноразмерные скорлупки рядами наклеивались на картоны с подписями и числами. Кстати, как бы пригодилась бердана им в прошлом мае, когда обирали гнездо коршунов. Тогда лёгкий и ловкий Петька «мауглем» по зарубкам взбирался на гигантскую, в четыре обхвата, сосну, растущую в Чёрном Логу, а Лёха с прачём караулил внизу, у корней. Он хорошо помнил свой мандраж ожидания, что вот-вот раздастся похожая на ржание трель и появится вилохвостый планер в два метра размаха – и что он тогда со своей рогаткой? Вздутый, в застывших токах смолы, ствол легко держал распластанные, тревожно шуршащие верховым ветром, змееобразные ветви. Сосна, росшая на самом дне, метров на двадцать ниже своих собратьев, взобравшихся на зажимающие узкую логовину рёлки, своей кроной, размером с приезжий цирк-шапито, была вровень с ними. Там, в вышине, качалось неряшливое, почти метровое, отчаянно воняющее тухлятиной гнездо чёрных коршунов. И почему «чёрных», если они бурые? А рядом и ниже пристроились со своими плетёнками несколько дроздов, используя это соседство как самую надёжную защиту от ворон и филинов. Счастье тогда улыбнулось им с Петькой: птицы, способные ударом когтей сбить с дерева не только мальчишку, не прилетели. Кроме нескольких точных попаданий от дрищущих возмущением рябинников, никаких иных протестов против разграбления не последовало, и бело-рябое, величиной почти с куриное, яйцо стало главным украшением их коллекции.
А тут они порешили – лебедей не трогать. Последняя же пара.

- Мы в Астрахани на Красноармейской жили: отец, мать и я. Отец прорабом на стройках работал, так что семью материально вполне обеспечивал. Даже очень, как сейчас понимаю – и каждый год к морю ездили, и дом наш самый большой на улице был, с садом. Потом машину купили. «Газ-двадцать-один». Белую, с оленем. И вдруг мать начала пить. Она же завотделом в «гастрономе» работала. А там… Сначала просто время от времени напивалась – придёт за мной в детский сад, а ей не хотят отдавать. Я реву, она орёт. В конце концов заберёт, и по дороге злость на мне выместит. А через время стала каждый день поддавать. Отец, понятно, как мог, её вытягивал. И саму приколачивал, и «друзей» гонял. Он здоровый бугай у меня, один раз кому-то руку сломал, другой голову пробил, так что его через это из партии выгнали. Лечили её в ЛТП два раза. Да толку-то. Развелись. Меня, тогда уже пятиклашку, ему присудили, да и я сам хотел. А куда с ней? В общагу, где этих алкашей, как селёдок в бочке? Два года мы с батей прожили вдвоём, то есть, мать приходила, подарки приносила, если трезвая, а пьяная, наоборот, денег клянчила. Но потом он женился. Взял вдову, тётю Нину, а у неё своих двое было: Люська старше меня на три года, а Венька младше, тоже на три.
Вовка-Татарин свободно обустроился на старой струхлявившей валежине. Лёха присел рядом, но как-то неудобно – и сук колол в бедро, и под ногами простудно хлюпало. Берданка с рюкзаком ненужной тяжестью стояли между ними. А мелкие серые комары, прочуяв, что «Тайга» потеряла силу, лезли даже в рот. Они сидели «в засаде», а Малина с Кефиром, вооружившись кольями, пошли прошариться по берегу. Восток побелел окончательно, значит, часа четыре уже точно. Пора была заканчивать и выбираться, чтобы успеть отвезти «химиков» в барак до проверки, но загонщики где-то застряли.
- Про тётю Нину что сказать? Любви особой не чувствовалось, но она так со всеми: кормила, стирала и штопала всем ровно, что для своих, то и для меня. Ничего плохого не вспомню, никаких никому тайных подачек. А ещё что ж? Люське я, вообще, был пофиг, у ней подружки и кавалеры были на уме, но вот Венька сразу ко мне прилип, как пиявка. И кровь сосал. При отце и тёте Нине он вроде как моим лучшим другом рисовался. Те даже радовались – «ах, малыш брата нашёл, ну, совсем как родной»! Только откуда они могли знать, что стоило им уйти, каким он становился. Каким? Фиг знает, пиявка и всё. Это даже не объяснить, отчего меня в его присутсвии всегда давило, раздражало. Ну, навроде того, как два музыканта бы разные мелодии одновременно наигрывали. Душу рвёт.
А ещё, понятно, мне самому неловко с тётей Ниной было: и за мать, которая, хоть редко, но приходила, позорилась, и за отца, что совсем потерялся от того, что на работе, после изгнания из партии простым бетонщиком работал. Я всё время стыдился, что она мои трусы и носки стирает. Для вида важничал, в то же время, понятно, что какой-никакой ласки ужасно хотелось. А тут Венька: как придём со школы – старших нет, он и начинает. Ходит за мной по пятам и измывается, чё попало собирает, зудит, что ни попадя буробит, лишь бы говорить, говорить. Прилипнет и совсех сторон подсматривает, что я делаю: «а это чё? а это зачем? а куда это?»… Люська на минуту забежит, форму переоденет, глазки накрасит и смоется. Венька ей сладенько так подсерет, и опять начнёт меня доставать. Не откупиться, ни отогнать. Я из дому – он за мной вяжется. И злопамятный, гадёныш, как кот. Потом, вечером родителям ноет: «а Володя со мной играть не хочет, а Володя меня в доме одного грозится запереть». Или наоборот: «а Володя меня отвлекает, я уроки не успел сделать». Те давай меня увещевать.
А потом… в августе… мать опять поддатая зашла, мы все в саду падунки собирали, и гараж нараспашку. Она закрылась в нём и завела двигатель. Ну, и задохнулась выхлопами. То ли нарочно, от тоски, то ли, в самом деле, не соображала, что делает. В общем, похоронили. А когда домой пришли с кладбища, то тётя Нина впервые меня обняла, поцеловала, и после все дни со мной подчёркнуто нянчилась.
Тогда козлёныш совсем одурел. Стал каждый день потихоньку, пока никого нет, выставлять в сервант за стекло фотографии, где покойная мать и отец. Или я с ней. Он этот душняк творил, чтобы тётя Нина заревновала. Я отцу сразу сказал, что не моё это дело, но он не поверил. Зло так себя повёл. Нехорошо наехал, с угрозами. Мол, он всё старается, чтобы у меня семья была, а я такой-сякой, канителю. Тогда я постарался и застукал-таки Веньку. Со школы раньше сорвался и в окно подглядел, как он из альбома фотографию вытащил и меж стёкол вставил. Может быть, я бы и стерпел, по-другому разобрался, но он на неё перед этим плюнул. Несильно, так, без слюны, но плюнул.
В общем, я его отметелил по полной. Пока он не обосрался. В прямом смысле. По всему дому вонища с кровищей, всё, думаю, теперь копец, и решил свалить. Нашу машину сосед купил, через три дома. Отец в неё всё равно бы никогда уже не сел, поэтому за полцены отдал. Ну, я к соседу забежал, смотрю – «волга» во дворе стоит. Дёрнул дверку – открылась, только ключей нет. Чтобы я бывшую свою машину да не завёл? В два счёта! На звук сосед выбежал, да поздно, я с маху ворота вышиб, они же из штакетника, фигня. Вывернул на улицу, и по газам.
Повязали уже за городом, и то потому, что в кювет слетел. Отец и тётя Нина за меня просили, что угодно сулили, но сосед, гад, упёрся, заявление забирать не стал. Судили. Приговорили. И адвокатиха старалась, молодец тётка. Даже Люська на приговоре рыдала. А я на суде прямо сказал – как вернусь, замочу фуфлыжника за беспредел. Не за себя, за мамину память.
Татарин выдернул из рюкзака банку и прямо через край допил:
- «Эх, зачем я на свет появился? Эх, зачем меня мать родила?!» Ха! Судьба дура – шерстяная шкура!
Вонючая влага обмочила подбородок, затекла в рукав. Татарин сильно качнулся:
- Тпру, стоять! Вот тебе, Лёха, и семейная жизнь. О которой отец столько буровил.
С дальнего края озера затрещал прошлогодний камыш.
- Да что же они? Там же гнездо. – Лёха, перепрыгнув через валежину, ломанулся сквозь тальники к берегу. – Назад! Спугнёте, олухи!
Из камышей с сердитыми клёкотом, топорща спинные перья, выплыли лебеди. «Кли-клик, кли-клик», – вытянув шеи вдоль самой воды, они часто замахали крыльями, и, цепляя ими воду, побежали, разгоняясь для взлёта. Розовая вода под чёрными лапами морщилась и крупно разбрызгивалась, а они бежали, бежали. «Кли-клик, кли-клик».
Выстрел бахнул над самой головой. Передняя птица сильно ударилась грудью и на несколько секунд замерла. Второй лебедь, чуть мельче – видимо, самец – продолжал разбег, пока, наконец, не взлетел и не перевалила за кромку елей.
Убитая лебедь вдруг забилась, закружила, толкая маслянистую волну и судорожно полоща левым крылом. Голова ушла в глубину и белый вспушённый островок хвоста наматывал на себя чёрные пряди окружающих кубышек. Агония продолжалась мучительно и долго. Долго, пока, начерпавший воды и грязи, Лёха не выбрался назад, на сухое. Татарин сидел на валежине скрючась, сжав голову ладонями, и ныл:
- «По приютам я с детства скитался… бля… не имея родного… угла».
- Ты это зачем?
- А похер.
- Фашист! Какой же ты фашист! – Лёха подхватил лежащую берданку за ствол, тяжело размахнулся и шурхнувшм по макушкам винтом перебросил через кустарник в чвор.